Монтегю Джеймс – Млечный Путь № 1 2020 (страница 6)
- Почему доктор Бохен... Джерри... был кремирован? - спросил Розенфельд. Столетнее знакомство позволяло задать любой вопрос. Получасовое непременно закончилось бы удивленным или даже неприязненным взглядом и ответным вопросом: "Почему вы спрашиваете?"
Мисс Бохен ответила ночи, прикорнувшей за оконным стеклом, и каплям нового дождя, медленно стекавшим с невидимого неба на невидимую землю:
- Не знаю. - И после паузы, которую Розенфельд не решился нарушить новым вопросом: - Мне сообщили, что Джерри... и я вылетела первым же рейсом. Погода была плохая, самолет, вместо Принстона, приземлился в Филадельфии, пришлось несколько часов ждать, пока пройдет ураган - "Роксана", слышали? - и Принстон принял нас только на следующую ночь. Ожидая в Филадельфии, я несколько раз говорила с миссис Джуннар, секретарем института, спрашивала, на когда назначены похороны, была уверена, что успею. "Мне ничего неизвестно, - отвечала миссис Джуннар. - Как только узнаю, а мне, конечно, все будет известно в первую очередь, немедленно вас проинформирую". Когда я прилетела и встречавший меня доктор Сперлинг сообщил, что Джерри уже... Я просто не поняла. Переспросила. Да, уже. Почему ничего не сказали мне? Почему не подождали?
Она обернулась - ночь ей была больше не нужна, ей не нужен был посредник, чтобы говорить с Розенфельдом, она перешла барьер, который ей трудно было преодолеть, он это понял и подвинулся на диванчике, освободив для нее место рядом с собой.
Мисс Бохен села, поставила пустую чашку не на стол, а себе на колени, и Розенфельд только сейчас разглядел, что мисс Бохен не носила траур - платье был багряного цвета, плотно облегало фигуру; так, наверно, женщины приезжают в театр, в оперу. Раньше он не видел, сознание не фиксировало одежду. Он видел лицо, взгляд, уши, затылок, когда она повернулась спиной. Руки, ладони, пальцы... А одежда... Человек, подумал он, воспринимает мир не таким, каков он на самом деле, а таким, каким показывает мир мозг, переработав информацию. Интересно, каким увидела его она?
- У меня не нашлось ни одного платья, которое можно было бы назвать траурным, - сказала она, будто прочитав (или действительно прочитав?) мысли, даже не мысли, а ощущения Розенфельда. - И я надела то, которое очень нравилось Джерри. Он говорил...
Она обнимала обеими ладонями пустую, но, наверно, еще теплую чашку, а может, сама ее и согревала. И не могла выговорить определенные слова.
Розенфельд эти слова знал. Вспомнил, хотя помнить не мог. "Ты в этом платье, как факел, - говорил Джерри. - Ты свет, ты сама жизнь".
- Наверно, так, - сказал Розенфельд самому себе.
- Да, - подтвердила мисс Бохен и поставила, наконец, чашку на стол. Чашка мгновенно остыла и стала похожа на ледяную, не хватало только сосульки, свисавшей с края.
У Розенфельда было много вопросов, старых и новых. Но он понимал, что ничего спрашивать не будет. Она расскажет сама, а если промолчит, то ответы он не получит никогда.
- Меня прямо из аэропорта отвезли в крематорий на кладбище. Я спрашивала: "Почему не дождались меня?" Несколько раз. "Так было нужно", - говорили мне. Я не понимала. Было в этом что-то совсем неправильное. Я пошла в полицию. Задала инспектору... Ричардсон его фамилия. Очень обстоятельный и вежливый человек. Я спросила: "Как же так? Почему?" Он заглянул в компьютер, позвонил в клинику, поговорил с хирургом, попросил прислать эпикриз. Через минуту получил и прочитал. Показал мне. Там было много медицинских терминов, но главное понятно: естественная смерть в результате повторного обширного инфаркта миокарда. Сделано все возможное... "Вы хотите подать жалобу на клинику? Вы можете это сделать, но хочу предупредить: это бесперспективно, мисс Бохен. Это будет стоить вам денег, времени и здоровья, но решать вам". Да, но я только хотела знать, почему... На второй день после приезда со мной никто не хотел разговаривать. Все меня сторонились. То есть разговаривали, конечно, выслушивали в который раз мой единственный вопрос... Но я видела и понимала: никто меня не слышит, произносят слова сострадания, а в глазах пусто, говорят, а думают о другом. Я здесь третий день, доктор Розенфельд, брат... ушел...
Даже это простое слово далось с таким трудом, что ей пришлось перевести дыхание, ладони сжались в кулаки, плечи опустились, Розенфельд придвинулся ближе, движение было инстинктивным, и он, пробормотав "извините", хотел отодвинуться, но мисс Бохен положила ладонь на его руку, и он замер, ощущая одновременно неудобство, тепло, смущение и что-то еще, чему он не мог, да и не старался подобрать название.
- Брат ушел, - повторила она с усилием, заставляя себя, - в ночь на понедельник, я прилетела почти через сутки, а его уже успели... Просто взяли и сожгли человека, будто торопились скрыть что-то...
Что?
Он понимал ее. Он ей сочувствовал. Как поступил бы он сам в такой ситуации? Подождал бы.
И поведение профессора Ставракоса. Все правильно, выдержано и спокойно, но недовольство от разговора так и не отпустило Розенфельда. И записка, смятый лист, лежавший среди других бумаг, - сиротливый и никому не нужный.
Он ничего здесь больше не узнает. Никто не станет с ним разговаривать, как никто не захотел говорить с мисс Бохен.
И он задал последний вопрос, ответ на который и так знал. Получив ожидаемый ответ, он встанет, попрощается и уйдет.
- Ваш брат... У него было здоровое сердце? Ничто не предвещало...
Заканчивать фразу не было необходимости. Мисс Бохен покачала головой.
- На здоровье Джерри не жаловался. Только...
- Что? - все-таки переспросил Розенфельд, потому что мисс Бохен закончила фразу, проговорив ее мысленно. Он это видел. Можно произнести фразу с закрытыми, даже плотно сжатыми губами, но по движению мышц лица, выражению глаз, по тысяче мелких признаков, которые Розенфельд с грехом пополам, но все-таки научился различать за годы работы в полиции, можно было догадаться, что нечто сказано, но, конечно, не понять - что именно.
Мисс Бохен подняла на него взгляд, и он опять поразился чистой голубизне глаз. На мгновение ему показалось, что он даже понял фразу, ею произнесенную. Она отвела взгляд, и понимание исчезло: будто на мгновение его осветил яркий луч и ушел в сторону.
- Джерри стал другим в последнее время, - тихо произнесла мисс Бохен. - И никто не хочет об этом говорить.
Розенфельд молча ждал продолжения. Вместо этого она сказала:
- Я сделаю еще кофе. Будете?
Он кивнул. Пожалуй, впервые за вечер он подошел к чему-то, чего, не представляя сути, добивался своими вопросами. О чем не хотел говорить Ставракос, о чем наверняка не сказали бы другие коллеги Бохена. О чем до сих пор молчала мисс Бохен.
Кофе он больше не хотел, но чашку из ее рук взял и отпил глоток, едва не обжегшись. Вкуса не почувствовал, чашку на стол не поставил, она была горячая, жгла пальцы, он терпел, не хотел изменить своими движениями что-то, вдруг возникшее и еще не высказанное.
Мисс Бохен пить не стала, грела о чашку руки и смотрела на темную поверхность кофе, будто в волшебное зеркало, где было видно прошлое.
- Джерри сильно изменился в последние месяцы. - Голос был таким тихим, что Розенфельд вынужден был пододвинуться ближе, еще ближе, совсем близко, непозволительно близко, он никогда не позволил бы себе... но сейчас... Он просто не услышал бы, что она говорит.
- Джерри был интровертом, с людьми сходился сложно, потому и стал работать в Принстоне. Он говорил, что здесь совсем другие отношения, чем в Гарварде, где он работал пять лет. Там принято было общение, какое его тяготило, университетская свобода, если вы понимаете, что я хочу сказать, а здесь не то чтобы каждый сам по себе, но никто не лез в душу, если ты сам не открывал дверь, никто не спрашивал "как дела?", и никто даже работой твоей не интересовался. То есть наверняка интересовались, ведь все хотят все знать, как везде и всегда, но если ты над чем-то работаешь и не рассказываешь об этом, никто не задаст тебе вопроса. А что говорят за твоей спиной, если вообще что-то говорят, ты никогда не узнаешь. В общем, атмосфера, которая Джерри нравилась, он здесь прекрасно себя чувствовал, пока прошлой зимой, да, как раз примерно год назад, он приехал домой на Хануку, я не справляю праздников, но на Хануку зажигаю свечи, так привыкла с детства, Джерри приезжал зажечь первую свечу, мы как бы подводили итог, и год назад он сказал, что мир стал слишком шумным и навязчивым, я спросила, а он не ответил, и я обратила внимание - он будто совсем ушел в себя, если вы понимаете, о чем я, он говорил одно, думал о другом, и понять, в чем дело, я не могла, хотя прежде понимала с полуслова и даже без слов.
Фраза тянулась и тянулась, будто лента факира, Розенфельд барахтался в смыслах, он сказал бы все это в двух словах, но приходилось наматывать ленту себе на память, чтобы не пропустить ни звука, в каждом из которых наверняка был свой смысл и назначение.
- Его то ли что-то угнетало, то ли что-то насколько захватило, что думать и говорить о другом у него не было физической возможности. Он так и уехал, не сказав ни слова о том, что было важно для нас обоих, потом мы, как обычно, каждый день говорили по телефону, и ощущение было таким, будто он с каждым разом все больше удалялся, улетал в пространство, слышно было прекрасно, но я не могла отделаться от мысли, что мир, в котором он живет и из которого мне звонит, все дальше и дальше от меня, на орбите, где-то между Землей и Луной, вам, наверно, трудно понять, а мне трудно объяснить, со здоровьем у него все было в порядке, я спрашивала, он не стал бы мне лгать, а если бы стал, я услышала бы фальшь.