Монс Каллентофт – Смотри, я падаю (страница 34)
Этой ночью мне нужно поспать.
Он добирается домой, проглатывает пару таблеток «Стезолида», и прежде, чем мозги развалятся на части, он думает о первом сообщении, которое она ему прислала с Мальорки. Видеоклип, всего тридцать секунд. Ты снимала комнату, которая была намного лучше, чем ты ожидала, я заплатил за нее бюро путешествий TUI дополнительно пять тысяч, ничего не сказав маме. Заплатил, чтобы вам дали номер получше, чтобы вы получили самое лучшее. Он думает о куртке, снимке. Конечно, он знает, насколько это безнадежно, что он хватается за соломинку, которая выглядит как пальмовый лист, усталый, коричневый по краям лист пальмы. Чтобы его не выбросило из этого мира.
Брови Эммы. Цвет называется Brown with a pinkish passion[95].
«Смотри, папа, как красиво».
Белый диван.
Круглый стеклянный стол с темной столешницей.
Мысли, которые он не впускает в свое сознание. Какой трудной она могла быть, какой эгоистичной, как все подростки. Как умела свести все его самоуважение к двум буквам «Д». Деньги и дурак. Она хотела денег, все время, на все. И все, что он делал, было дурацким. Дурацкая одежда, которую он носил, дурацкие слова, которые он говорил. Она могла издевательски улыбаться по поводу любой мелочи. Футболка не заправлена в джинсы, а должна быть заправлена. Песня по радио, о которой он имел неосторожность сказать, что ему нравилась, но которая, конечно же, была безнадежно дурацкой в ее мире. Слова, ощущение, что она отдаляется, уходит от него, что он был использован до конца, закончился и не нужен. Как трудно было ему все это терпеть. Невыносимые слова еще и потому, что они были столь ожидаемы. Будто цитаты, взятые прямо из учебника об отношениях подростков и их родителей. И это все?
Он не должен так думать.
Он должен думать о ней только хорошее. И он пытается увидеть ее девятнадцатилетней, столько лет ей сейчас, спустя три года после исчезновения. Пытается увидеть ее черты, взгляд стал еще более уверенным, шаги еще более целеустремленными, и он шепчет в пустоту комнаты: «Я думаю, что ты теперь еще красивее».
Он засыпает, и через несколько часов просыпается от того, что кто-то звонит в дверь, не в домофон, а в дверь квартиры. И он натягивает на себя шорты, кричит «Иду, иду», и открывает, не думая, неосторожно, как будто эта квартира дома, в Стокгольме, у парка Тегнера. А за дверью стоят двое жирных полицейских в темно-синей форме Национальной полиции.
– Ты пойдешь с нами, – говорит тот из двоих, что жирнее, и его небритые щеки висят.
– Добровольно, – добавляет второй. – Или мне придется надеть на тебя вот это?
Он похлопывает по наручникам, висящим на поясе рядом с кобурой.
– Я иду, – говорит Тим. – Прямо так? Или я могу сначала одеться?
Его приводят в комнату на втором этаже штаб-квартиры Национальной полиции. Большая комната с видом на обвисшие кроны пальм на парковке. Хуан Педро Салгадо сидит за письменным столом из лакированного красного дерева и ждет его. Синий хлопковый костюм облегает его тело, волосы, блестящие от масла, прилегают к макушке. Карие глаза уже не дружелюбные, как в момент их встречи в баре Bar Bosch, а совсем лишены выражения. Он выглядит так, будто не спал всю ночь, и поздние часы работы нарисовали темные круги под его глазами.
Тим хотел бы поговорить с Петером Кантом, но он здесь не для этого, он это понимает. И недоумевает, что случилось, ведь они наверняка знают, что Кант дал ему задание следить за Наташей. Наверное, они нашли фотографии ее с Гордоном, возможно, Салгадо удалось пролезть в задницу Вильсона, и тот отдал полиции снимки. И теперь они хотят узнать, что еще Тим видел, что Кант ему говорил и не намекал ли он о мести и убийстве.
Хуан Педро Салгадо откидывается на спинку стула и приказывает двум конвоирам выйти из комнаты, а Тима просит сесть на серый, покрытый сукном стул.
Тим садится. Футболка со Стокгольмом на груди, синем на белом фоне, слишком короткая и задирается на живот, он тянет ее вниз.
– Я прошу прощения, – говорит Салгадо, – если ребята были грубоваты, когда пришли за тобой. С ними такое иногда бывает.
– Ничего страшного.
– Хороший толчок дало это открытие в El Arenal, не правда ли?
– Наверняка успех продлится все лето.
На письменном столе стоит фотография семьи Салгадо. Красивая рыжеволосая женщина, два мальчика в зеленой и желтой школьных формах, примерно двенадцати и четырнадцати лет.
Салгадо осторожно проводит рукой по волосам.
– Почему ты посетил Канта в КПЗ? – спрашивает он. – Что он тебе сказал?
Что знает Салгадо?
Все.
Ничего.
– Мы встречались по делу. Он был клиентом той фирмы, где я работаю. Heidegger Private Investigators.
– По какому делу?
Тим игнорирует вопрос и задает встречный: «Вы нашли жену Петера Канта? Наташу?
– Ты думаешь, мы тут бы сидели в таком случае?
– Откуда мне знать? – спрашивает Тим. – Как я могу знать что-то о ходе расследования?
– Ты ведешь собственное расследование? Как в случае своей дочери?
– Детективное бюро Хайдеггера не занимается расследованием убийств.
Тим чувствует, что снотворное по-прежнему действует, что все происходящее доходит до него как сквозь дымку, как будто этот допрос – просто неудачный прием, где пьют коктейли. Ветерок обдувает пальмы на парковке, слышен шелест листьев, а глаза Салгадо по-прежнему лишены всякого выражения, его тонкие губы лилового цвета.
– Мы недавно получили задание от Петера Канта, и мы могли констатировать, что его жена Наташа изменяла ему с Гордоном Шелли. Тебе уже все это, разумеется, известно.
Салгадо кивает.
– А чего хотел Кант?
– Хотел знать, что я могу сказать о его ситуации.
– И больше ничего?
– Я сказал, что ему нужен хороший адвокат. Что я ничего не могу сделать. Как я уже сказал, мы не занимаемся убийствами. Что этим занимаетесь вы, Национальная полиция.
Тим думает, что именно теперь Салгадо должен бы начать задавать вопросы о задании от Канта, но он ничего не спрашивает, а вместо этого наклоняется вперед через стол.
– Петер Кант повесился сегодня ночью в своей камере. Если он был твоим другом, то я приношу соболезнования.
III
Броситься под поезд метро.
Выписать самой себе лекарство, заказать номер в отеле, написать записку на двери в ванную, адресованную уборщице:
Ребекка забавлялась мыслями о самоубийстве. Держала эту мысль, как тлеющий уголек в ладонях. Ведь даже если она не перестает надеяться, что Эмма ждет ее где-то, рассудок говорит ей, что она умерла, что ее больше нет, что все рассыпалось на мелкие кусочки, никто и никогда не вернется, Тим больше никогда не позвонит в дверь.
Все превратится в черноту.
Это все-таки лучше, чем то, что есть сейчас.
Она может где-нибудь достать ружье. Она точно знает, куда именно надо приставить дуло к горлу, чтобы мозг разлетелся на части всего лишь через микросекунды после нажатия пальца на курок.
Когда ей было шестнадцать, тот же возраст, в котором остановилось время Эммы, она часто думала о самоубийстве, как и все люди в подростковом возрасте. Что бы говорили, думали и чувствовали другие люди, если бы ее не стало? Кто пришел бы на ее похороны? Были бы они одеты в черное? Она представляла себе переполненную часовню, слезы, текущие по щекам присутствующих, будто бы они соревновались с дождем, падающим на огромные витражи.
Иногда она думала покончить с собой, как это сделал один парень из ее класса, – повесился в гараже и оставил короткую записку:
Если бы я покончила с собой тогда, размышляет она, ставя пакет с молоком в корзинку магазина «Ика», то не было бы никакой Эммы, и у меня не было бы всех этих чувств. Я бы этого избежала. А теперь я поймана в ловушку. Потому что, когда ты вернешься, Эмма, то я должна быть здесь. Ты не должна услышать, что твоя мама выписала самой себе таблетки, выпила несколько упаковок, налила в ванну теплой воды и утонула после судорог и остановки сердца. Ты не должна узнать о таком. Я вынуждена ждать здесь, в моей тоске по тебе. Я не живая, как другие, но и не мертвая. А если бы я выпила таблетки и, вопреки рассудку, очнулась на том свете и не нашла бы тебя там, а обнаружила, что ты здесь, среди живых, то мне было бы еще хуже, чем сейчас. Нет ни грамма утешения в этой мысли. Она не дает отдыха даже на миг.
Маленькая девочка выбегает со стороны холодильников, бирюзовая юбка, с принцессой на груди, и ей кажется на секунду, что это Эмма рождается из упаковок с замороженными котлетами, горошком и другими овощами. Ребекка думает: ты есть у меня, Эмма, ты была, есть и будешь у меня.
Горошек есть горошек.
Мороженая треска все равно треска.
Смерть окончательна.
Жизнь, увы, не такая, не окончательная.
А что бы я написала в записке, если бы решилась на самоубийство? Наверняка что-нибудь драматическое, чересчур длинное, эгоистическое, детское.
Она кладет в корзину пакет макарон.
Варить восемь минут.
Хуан Педро Салгадо с открытым ртом выдвигает ящик, достает какую-то бумагу и двигает через письменный стол.