Момо Капор – Хроника потерянного города. Сараевская трилогия (страница 9)
Зато мы наверняка знали, что единственной книгой, которую Садик Бучук прочитал от корки до корки, причем неоднократно, была летопись сараевского хроникера восемнадцатого века Муллы Мустафы Башескии, написанная от руки и переплетенный перевод которой он держал на полке рядом с Кораном, поскольку был очень набожным человеком. В рамазан, во время поста, никто из друзей Бучука не требовал привычного кофе, а страстные курильщики, чтобы выкурить обязательную сигарету, выходили из лавки на улицу, поскольку во время рамазана запрещено вдыхать Святой дым. И какое бы направление не принимал разговор с Садиком Бучуком о книгах – о новом ли, только что изданном переводе «Тошноты» Сартра, по поводу которого преподаватель французского Джакула утверждал, что оригиналу более соответствует «Дурнота», или же о новом сборнике рассказов Андрича, – Садик все разговоры сводил к Мулле Мустафе Башескии, цитируя тот или иной отрывок из его хроник. Боясь потерять список драгоценного перевода, он никому не позволял выносить его из лавки, непрерывно жалуясь, что у несчастного, давно забытого Башескии почем зря воровали наши лучшие писатели и потому годами не позволяли издать перевод этого произведения, написанного арабским алфавитом по-турецки, чтобы тем самым не раскрылись тайные источники их вдохновения. Правда, существовали два давних издания переводов фрагментов этой хроники, которые напечатал Краеведческий музей в 1918 и 1919 годах, но все экземпляры таинственным образом исчезли и нельзя было найти их ни за какие деньги, не было их даже у Бучука. Тем не менее этот добрый человек позволял мне, сидя у витрины его букинистической лавки, листать, читать и переписывать отдельные отрывки из истории моего города.
Кто такой был Мулла Мустафа Башеския? Я часто хаживал улочкой Меджелити под каменной Сахат-башней мимо Беговой мечети, где этот сараевский хроникер, поэт и составитель летописей восемнадцатого века держал скромную контору, в которой, подружившись с соседом, продавцом целебных трав, составлял и писал неграмотным жителям Сараево частные письма, просьбы, жалобы, договоры, доверенности, описывал имущество умерших и все прочее, что было необходимо. Ученый и грамотный человек, набожный, скромный и тихий, как и Садик Бучук, Мулла Мустафа, кроме писарского ремесла, обучал молодежь арабской каллиграфии, да и сам штудировал у мудериса Гази-Хусрев-Беговой медресе Мехмед-Рази Велиходжича шариатское право и астрономию. Мистицизм он изучал у шейха Хаджи-Синановой текии хаджи Мухамеда, и все для того, чтобы вступить в конце концов в дервишский орден Кадери.
Начиная с 1746 года и до самой смерти, наступившей в глубокой старости в 1809 году, он вел хронику своего города, описывая покойников и всякие чудеса, происходившие на его глазах. Поглядывая в щелочку прикрытых ставень своей лавки, он наблюдал и описывал кровавые расправы между религиозными сектами, проводы и встречи солдат, что воевали с русскими в далеких степях и с венграми на берегах Дуная. В его хрониках паводки смывали мосты на Миляцке, горели дома, мечети и башни с часами, потрясали почву землетрясения, а в сараевском небе летели страшными предвестниками хвостатые звезды, протыкали себя насквозь дервиши, попрошайничали юродивые, строились и разрушались крепости – а он все это время на толстых листах белой, желтоватой и розовой бумаги униженно и сокрушенно записывал гусиным пером все эти чудеса, сохраняя каллиграфическую четкость почерка.
Однажды в юные годы я страстно увлекся изучением своего родного города. Мне казалось, что вся его топография, его горы, холмы, улицы, старинные укрепления, глухие переулки, колодцы, ручьи, даже сама мелководная Миляцка с мостами есть не что иное, как продолжение моего собственного тела. Я часами бродил по дальним кварталам, открывая уже забытые текии и медресе с полуразрушенными стенами, дворы, заросшие кустарником и репейниками. Я верил, что тайна моей жизни и искусства, которым я буду заниматься, кроются именно здесь, где турецкая старина на границах европейских кварталов сталкивалась с новым временем и пропитывалась им, превращаясь в чудесным образом закрученную фантасмагорию. И по этой причине летопись Муллы Мустафы Башескии стала для меня настоящим открытием – секретной картой потаенных путей, которые проведут меня лабиринтами к запретной сути. Уже тогда я знал – в этом темном непроходимом лесу, таинственном, как само время, начертана линия моей собственной жизни.
В мечтах о Париже (Нью-Йорк тогда еще не был открыт) мы походили на кучку сомнамбул, путающихся в собственных мечтах. В те годы нам не везло в любви. Симпатичные и смышленые девчонки бросали нас уже после первого свидания, если таковое вообще случалось, стоило им только заметить, как мы долго копаемся в бумажниках. Им, похоже, мешало, что у нас в жизни не было никаких серьезных намерений. Были мы немного лентяями, немного – эстетами.
Мы были, наверное, смешны, такие гордые, весьма высокого мнения о себе, но не предъявившие ни одного фактического доказательства собственной исключительности – а люди на слово не верят. Можно было сказать, голь и нищета – и это было очевидно, стоило глянуть на поношенную одежду, старые стоптанные башмаки, из которых мы безуспешно старались извлечь хоть какой-то блеск, но особенно выделялись как минимум дважды перелицованные пиджаки, доставшиеся от старших. И тем не менее мы мечтали о Европе.
В конце пятидесятых молодость еще не была таким исключительным, как теперь, преимуществом, ее террор наступит много позже, когда мы с ней безвозвратно простимся. С другой стороны, даже если бы она хоть чего-то и стоила в то время, молодость была бы в любом случае последним достоинством, сияние которого заметили бы на наших лицах внимательные наблюдатели. То были изможденные бледные лица городских парней, которые ради сбережения хотя бы жалких остатков хорошего о себе мнения из кожи вон лезли, чтобы два-три раза в неделю поужинать в «Двух волах».
Несмотря на возраст, мы уже готовы были превратиться в мужскую компанию рано состарившихся поседевших эгоистов, если бы я в один прекрасный августовский вечер не привел случайно в «Два вола» Веру, маленькую машинистку первого класса, которая бесплатно перепечатывала мои ранние рукописи и до самого конца существования этой печальной сараевской корчмы оставалась самым приверженным нашему столу женским существом.
Это была подвижная девушка с хрупкой, грациозной фигуркой, похожей на мальчишескую. Ее короткие кудрявые волосы вызывали непреодолимое желание запустить в них ладонь, а слегка торчащие вперед зубки, что непрестанно в улыбке выглядывали из-за бледных губ, дарили ее личику симпатичный беличий облик. Большие черные глаза и ямочки на щеках вызывали у каждого, стоило лишь внимательно поглядеть на них, одновременно печаль и улыбку – чувство нежности. Наша ровесница – сестра, которой у нас не было, окончила гимназию вместе с нами, но средств для продолжения учебы не нашла, вот она и ухватилась за машинопись как за кратчайший путь найти работу, получить должность в машинописном бюро местной газеты «Освобождение».