Мишель Зевако – Смертельные враги (страница 40)
В довершение ко всем несчастьям, в животе у него урчало от голода, а ноги ныли от бесконечных путешествий по бесчисленным коридорам и крутым лестницам; и все-таки ему не хотелось останавливаться.
Он предпочитал любое испытание той дрожи, которая охватывала его, как только он застывал на месте. Однако тревога сменилась у него теперь глухой злобой.
Он злился на Эспинозу, который самым гнусным образом изменил своему слову и подверг его чудовищному истязанию, заставив в этой мерзкой охоте играть роль затравленного оленя. Шевалье догадывался, что в камере пыток его ожидает нечто невероятное в своей мучительной изощренности, нечто утонченно-чудовищное: великий инквизитор был мастером своего дела и знал толк не только в разнообразных ловушках и западнях, но и в самих пытках как таковых; шевалье, во всяком случае, в этом нисколько не сомневался.
Он злился на Фаусту — первопричину всего того, что с ним стряслось.
Наконец, шевалье безжалостно бранил самого себя, упрекая в нерешительности; он был до такой степени взбешен, что еще немного, и он, пожалуй, обвинил бы себя в трусости, желая — вполне искренне! — поверить в то, что он должен был броситься на вооруженных людей инквизитора и что любой исход, даже смерть, лучше нынешнего его положения: ведь в этой темноте его на каждом шагу подстерегали неведомые опасности, а впереди ожидала отвратительная пыточная камера.
Продолжая двигаться, хотя и на ощупь, но максимально быстро, он бурчал:
— Будь я проклят! В кои-то веки захотел вести себя как разумный человек и действовать осмотрительно, и надо признать, потерпел полное поражение. Чума бы меня сожрала! И зачем только мне понадобились все эти хитрости и увертки. Разве я не знал, что удача сопутствует мне в самых бредовых моих предприятиях? Ан нет, я пожелал быть осторожным и уберечь мое растреклятое бренное тело от нескольких мушкетных пуль… И в результате меня загнали в это отвратительное место и вот-вот начнут пытать, а я ничего не могу поделать, ибо так решил Эспиноза.
Мысли Пардальяна были в хаотическом беспорядке, в нем одновременно бушевали смятение и ярость, но вдруг он вспомнил нечто очень важное, и для него забрезжил луч надежды и утешения:
— По счастью, господин Эспиноза, который ничего не упускает и так замечательно устраивает западни, совсем забыл о том, что меня надо обезоружить. Черт подери! Мой кинжал и моя шпага все еще при мне, а раз так, то сомневаюсь, что этому господину удастся передать меня живым в руки палачей!
В этот момент шевалье обо что-то споткнулся. Он пошарил в темноте носком сапога: это была первая ступенька лестницы. Он стал размышлять:
— Надо ли по ней подниматься? Не лучше ли сесть прямо тут и дожидаться смерти? Да, но какой унизительной — от голода!..
По телу его в который уже раз пробежала дрожь.
— Нет, тысяча чертей! Пока во мне теплится хоть самая малая искорка жизни, пока у меня достаточно сил, чтобы держать в руках оружие, я должен защищаться!
Камера пыток! Эти слова стали для него настоящим кошмаром. Они преследовали его, словно наваждение. Даже когда он не произносил их вслух, они были начертаны огненными буквами в его усталом мозгу. Камера пыток представляла для него таинственную, неведомую опасность; невзирая на все свои усилия, он ощущал, что боится ее, и это приводило его в неистовую ярость.
Он стал подниматься по ступеням.
Лестница привела его в сводчатый зал; через отдушину, расположенную на потолке, сюда проникал слабый свет. Этот тусклый полумрак, сменивший собой непроницаемую темноту, в которой он так долго находился, показался ему радостным и даже несущим надежду, как солнечное небо. Он только что вышел из могилы, где вдыхал зловонный ледяной воздух, поэтому неудивительно, что он обрадовался теплому и более-менее светлому, хотя и затхлому залу.
Он испытал некоторое облегчение. И вместе с облегчением он обрел мужество и веру в свои силы.
Шевалье стряхнул на блестящие плиты грязь, облепившую в подземелье его подошвы, и, довольно улыбаясь, крикнул во весь голос, радуясь громким звукам и эху:
— В добрый час, черт побери! Здесь можно дышать, здесь хорошо видно, здесь не нужно сражаться с отвратительными животными, которые одолевали меня внизу. Клянусь головой и брюхом — жизнь прекрасна!
И подумать только, всего пять минут назад я мог упрекать себя в том, что у меня хватило здравого смысла не напрашиваться на мушкетный залп этих бешеных псов, преградивших мне дорогу. Да, так уж мы устроены, что и малой толики воздуха и света нам бывает достаточно, чтобы смотреть на вещи более здраво.
Пофилософствовав таким образом, шевалье с обычной своей быстротой и тщательностью осмотрел помещение, где находился. Кончилось это тем, что он побледнел и прошептал:
— Вот оно как! Значит, меня таки загнали в эту знаменитую камеру пыток, где я должен найти свой конец! Клянусь папским пупком! Господин Эспиноза решил, что я обязан здесь оказаться, и вот я и впрямь здесь!
Его лицо приняло то непроницаемо-холодное выражение, какое оно обычно имело в минуты решительных действий; на губах появилась еле приметная, чуть окрашенная иронией, улыбка, а пристальный взгляд стал более тщательно изучать это мало привлекательное место.
В комнате оказалось относительно чисто. Стены были облицованы беломраморными плитками, такими же плитками был вымощен пол, а многочисленные желобки, избороздившие его вдоль и поперек, служили, по всей видимости, для стока крови тех несчастных, на кого опустилась тяжелая длань инквизиции.
Тут была представлена самая полная коллекция всех существующих орудий пыток — а описываемая нами эпоха достигла в страшной науке истязания человеческой плоти поистине изумительных высот! — Эти орудия висели на крючках и лежали на полу и на полках.
Клещи, щипцы, железные ломики, ножи, топоры всех размеров и всех форм, жаровни, связки веревок, диковинные и неведомые инструменты — да, здесь, кажется, можно было увидеть — причем разложенной по полочкам и тщательно вычищенной! — всю ту зловещую утварь, которую только способно было породить и воплотить в дереве и металле болезненное воображение и искусные руки палачей, алчущих страданий медленных, долгих и невыносимых.
Бросив взгляд на эти разнообразные инструменты и спросив себя, какой же из них предназначается ему, Пардальян двинулся в путь вдоль стен зала.
Лестница, по которой он поднялся, вела прямо в зал, так что в полу зияла страшная черная яма, казавшаяся бездонной.
Почти напротив этой ямы находились три ступеньки и обитая железом дверь, украшенная огромными гвоздями; дверь запиралась на замок и две задвижки исполинских размеров.
Если бы эта дверь встретилась ему чуть раньше, он бы непременно направился прямо к ней, будучи уверен, что найдет ее незапертой.
Но Пардальян мыслил логически. Он знал, что должен был прийти именно сюда и что именно эта комната ужасов была конечным пунктом его маршрута, местом его жуткой и таинственной гибели. Как он умрет? Когда? Этого он не знал. Однако же он давно уверил себя, что здесь его ждет конец. Посему Пардальян был уверен, что эта дверь надежно заперта и что пытаться ее взламывать — дело безнадежное. Из-за нее вот-вот появится палач с помощниками, а может быть — кто знает? — и сам Эспиноза, пожелавший присутствовать при его агонии.
Пардальян пожал плечами и даже не стал приближаться к двери и тщательно ее осматривать. К чему напрасно тратить силы? Надо полагать, вскоре они ему понадобятся для сопротивления убийцам.
Наученный горьким опытом, он ступал очень аккуратно, проверяя ногой пол, опасаясь какого-нибудь подвоха, ибо постоянно помнил о фантастических механизмах, жертвой которых он стал.
В куче инструментов он выбрал железную дубинку, снабженную острыми шипами, и, кроме того, взял нож с широким и коротким лезвием — на тот случай, если кинжал и шпага притупятся или сломаются во время неизбежной, как он догадывался, схватки.
Шевалье оттащил в угол массивный дубовый табурет, на котором, по всей видимости, обычно восседал палач, и уселся на него; шпагу и кинжал он держал в руках, нож засунул за пояс, а дубинку положил на пол неподалеку от себя. Затем он принялся ждать, рассуждая следующим образом:
«Итак, меня смогут атаковать только в лоб!.. Разве только стены раздвинутся, чтобы удобнее было напасть на меня сзади. Следовательно, я могу по крайней мере хотя бы немного отдохнуть… если мне позволят это сделать».
Сколько времени он провел так? Наверное, не один час. Пока он метался в поисках выхода, азарт борьбы, движение, тоска и тревога не давали ему думать о еде, но теперь, когда он был неподвижен и относительно спокоен, голод настойчиво напомнил о себе. Кроме того, у шевалье явно начиналась лихорадка — его сжигала неумолимая жажда, принося ему жестокие мучения.
Пардальян не осмеливался сдвинуться с места, не осмеливался ничего предпринимать: он боялся, что на него накинутся в тот момент, когда он меньше всего этого ожидает. Отяжелевшие веки опускались помимо его воли, и ему приходилось предпринимать неимоверные усилия, чтобы бороться с наваливающимся на него сном.
Тогда-то ему впервые и пришла в голову ужасная мысль, что Эспиноза, быть может, уже начал осуществлять свой поистине дьявольский замысел — уморить его тут, лишив еды и питья. От этой мысли он вздрогнул, стремительно вскочил на ноги и воскликнул, взмахнув рукой с зажатым в ней кинжалом: