реклама
Бургер менюБургер меню

Мишель Зевако – Нострадамус (страница 86)

18

Жиль, снова покачав головой, вышел.

— Мадам, — застенчиво заметила Мирта, — но ведь то, о чем только что хотел сказать ваш слуга, это и впрямь…

— Да что он такого мог сказать? — удивилась Мари де Круамар. — Ладно, — уже более жестко продолжила она, — говорите же наконец, вы же видите, что я сгораю от нетерпения.

Мирта вздохнула и стала рассказывать:

— Боревер действительно мне не брат. Правда, мадам, заключается в том, что нас обоих воспитывала моя матушка Мирто и что мы выросли вместе. Поэтому с самого раннего детства я могла считать его братом и на самом деле считала до того дня, пока не заметила, что моя нежность к нему вовсе не похожа на сестринскую. Впрочем, даже тогда, когда я вспоминаю самые далекие времена, мне кажется, что я всегда знала и понимала, что он не брат мне. А умирая, матушка открыла мне правду, она сказала, что нас с Руаялем не связывают никакие родственные узы. Вот и все…

— И все? — повторила Мари де Круамар со вздохом, выдававшим мучительную боль.

Она-то чувствовала, что это далеко не все! И Мирта продолжила рассказ:

— Вы спрашивали меня, кто он такой, мадам… Не знаю. Моя мать тоже не знала. И ни ее, ни меня никогда это не беспокоило. Все, что нам было известно, — это что он родился при весьма печальных обстоятельствах…

Мари де Круамар опустила глаза и сжала руки. Ее нервы были натянуты, как струны. А Мирта между тем добавила:

— Руаяль де Боревер родился в тюрьме…

Мирта не заметила, что при этих словах Даму без имени бросило в дрожь, что ее охватило непонятное для девушки волнение. Она все говорила и говорила:

— Кажется, его появление на свет было весьма нежелательным для некоего очень знатного и могущественного господина, потому что младенца сразу же, как он родился, должны были отдать палачу. Вроде бы дело было в том, что мать Руаяля считали колдуньей. Все это чистая правда, мадам, если не верите, могу поклясться спасением моей души! Обо всем этом рассказал когда-то моей матушке тот самый человек, которому было поручено отнести ребенка палачу. Его звали Брабан-Брабантец, и он сам подтвердил бы вам все, что я сказала, если бы еще жил на этом свете…

Мари де Круамар встала. Мирту страшно удивило ее преобразившееся лицо. Теперь его благородные черты не искажало отчаяние, наоборот, каждая черточка излучала ослепительное счастье. Казалось, что Даму без имени окружает сияние, и Мирте, которую охватило какое-то почти религиозное чувство, захотелось броситься перед ней на колени, как перед святой.

Мари хотела было пойти в ту комнату, куда удалился Жиль, но она почувствовала, что силы оставили ее, что она не способна сделать и шага. Тогда совершенно изменившимся, звонким, молодым голосом она позвала:

— Жиль! Маргарита!

Бывший тюремщик и его жена Марготт прибежали на зов.

— Как звали человека, которому отдали моего сына, чтобы он отнес мальчика палачу?

— Ее сына! — прошептала потрясенная Мирта. Голос Мари де Круамар дрожал от невыразимой, какой-то сверхчеловеческой нежности.

— Его звали Брабан-Брабантец, мадам, — таким же дрожащим, но уже от удивления и тревоги, голосом ответил Жиль.

— Ее сын! — пробормотала Мирта. Мари повернулась к ней.

— В какой тюрьме, ты говоришь, родился тот, кого ты называешь Руаялем де Боревером?

— В тюрьме Тампль… В подземелье…

Мать протянула руки к распятию слоновой кости, висевшему на стене. Но в то же время, как ее руки медленно-медленно поднимались, колени так же медленно сгибались, и, в конце концов, в то самое время, когда ее полупрозрачные руки почти дотянулись до Христа, она оказалась стоящей перед Ним на коленях.

Бывший тюремщик обнажил голову. Марготт и Мирта перекрестились.

А мать заговорила… Ни Жиль, ни Марготт, ни Мирта не смогли расслышать ее слов, они не понимали, с какой молитвой она обращается к Иисусу, у ног которого распростерлась.

Так продолжалось несколько минут. Голос распростертой перед распятием матери все больше слабел. И по мере того, как слабел ее голос, Мари де Круамар все ниже и ниже опускала голову… Наступил момент, когда она лбом коснулась пола. И тогда они услышали сначала какой-то почти неразличимый шепот, потом глубокий вздох, наконец, воцарилась полная тишина.

Они стояли неподвижно, только чуть пошатываясь от волнения. Но поскольку Мари де Круамар уже довольно долгое время не шевелилась и не издавала ни единого звука, поскольку не слышно было даже дыхания, Жиль вышел из оцепенения, приблизился к ней, наклонился и, тронув за плечо, позвал:

— Мадам!

Этого легкого и весьма почтительного прикосновения оказалось достаточно для того, чтобы бесчувственное тело упало лицом вниз.

— Она мертва! — закричал бывший тюремщик.

Женщины тоже вскрикнули. Слова Жиля вырвали их из мира собственных тревог, вернули им чувство реальности, и они поспешили на помощь. Мари де Круамар осторожно подняли с ковра, уложили на постель, и Мирта принялась быстро согревать компрессы: ни она сама, ни Марготт не поверили, что Дама без имени умерла. Переглянувшись, они словно сказали друг другу: «Нет, от такой радости не умирают!» Потом, пристальнее вглядевшись в неподвижную женщину, Марготт каким-то странным голосом окликнула мужа:

— Жиль! Посмотри!

— Ох, — глухо вздохнул Жиль, подойдя к кровати. — Совсем как в 39-м, тогда это продолжалось тринадцать дней.

— И как в 46-м, когда это продолжалось десять дней! — подтвердила Марготт.

— И как в 52-м, когда это продолжалось одиннадцать дней, — добавил гигант.

Мирта, услышав эти непонятные слова, наклонилась над Мари.

— Бесполезно, — сказала ей Марготт. — Она не нуждается в уходе…

Девушка всмотрелась в лежавшую без чувств женщину, и ей показалось, что она смотрит на труп: тело вытянулось и застыло, все члены окоченели, глаза закатились, рот остался приоткрытым, в лице не было ни кровинки… Мари де Круамар лежала как мертвая! Мирта, рыдая, но не зная толком, из-за кого льются эти слезы, из-за покойницы или из-за Боревера, принялась истово молиться:

— Господи, помилуй! — взывала она. — Господь наш Иисус Христос, значит, Ты сжалился над ней, если не захотел, чтобы она присутствовала при казни своего сына!

Поглядев на поглощенную своей молитвой девушку, бывший тюремщик потихоньку отвел жену в уголок и сказал:

— Ей нельзя оставаться здесь. Сегодня, самое позднее — завтра, в дом явится Роншероль. Но отнести ее на улицу Лавандьер тоже опасно — за тем домом следят. Что делать?

— Может, они сюда и придут, — спокойно ответила Марготт, — но что они ее не обнаружат — это уж точно!

— Хочешь положить ее в потайной комнате? Я об этом тоже думал. Но ведь они весь дом вверх дном перевернут… Могут и туда добраться! Схватить ее!

— Нетушки, — таинственно сказала Марготт. — Я нашла для нее такое убежище, куда никому и в голову не придет за ней явиться!

Жиль задрожал. В этот момент его окликнула Мирта. И между тремя заговорщиками прошло короткое совещание. Говорили они шепотом, изредка поглядывая в сторону кровати, где, вытянувшись, лежала покойная Мари де Круамар.

— Раз уж она все равно — как мертвая… — начала Марготт.

Жена бывшего тюремщика страшно побледнела, и то, что она говорила, вероятно, на самом деле было ужасно, потому что Жиль тоже стал смертельно бледным, а Мирта, стуча зубами, часто-часто крестилась. Когда совещание закончилось, в доме воцарилась такая тишина, какая действительно бывает только там, где находится покойник.

Около одиннадцати вечера Марготт поднялась с сундука, на котором просидела в задумчивости несколько часов, и торжественно произнесла:

— Время пришло!

Мирта содрогнулась всем телом, но сумела сказать:

— Я готова!

Жиль побледнел, но повторил за девушкой:

— Я готов! — И прибавил: — Пойдемте! И да хранит нас Господь!

IV. Своего рода продолжение сцены в Турноне

Теперь нам следует перескочить от того дня, когда Боревера арестовали, к тому, наступившему через девять суток, когда состоялся суд над ним.

В этот самый вечер, около десяти часов, Нострадамус, лежа на восточном диване, спал глубоким сном.

Он был абсолютно отключен от действительности, потому что умел в любую минуту погрузиться в такое состояние — либо при помощи снотворного, либо усилием воли.

Но внезапно маг пробудился: дверь бесшумно отворилась, и вошел Джино. В ту же секунду Нострадамус вскочил с дивана. Глаза его были ясными, ум, как всегда, прозорливым — невозможно было поверить, что этот человек только что спал таким глубоким сном.

Джино поклонился и сказал:

— Дело сделано, сеньор. Молодому человеку зачитали приговор. Ему отрубят голову шестого июля в девять часов утра. Эшафот построят на Гревской площади.

Сообщив магу все нужные тому сведения, старичок исчез — бесшумно, как обычно. По крайней мере, Нострадамус подумал, что он вышел из комнаты. Но на самом деле Джино затаился в темном уголке и внимательно наблюдал оттуда за тем, кого он называл своим хозяином. Острый ум, который мы уже отмечали однажды, светился в глазах старичка. Он больше не усмехался. Он был серьезен и спокоен, только черты лица были чуть напряжены, как это бывает у строгих и беспристрастных судей.

— Приговорен! — глухо повторил Нострадамус, едва ему показалось, что он остался один. — Этот юноша умрет, а мое сердце истекает слезами… Почему? Я хочу спасти его? — Долгое молчание. — Нет, пусть свершится то, что предназначено Судьбой! Раз уж Руаялю де Бореверу выпала участь стать орудием моего возмездия, я должен довести начатое до конца…