Мишель Уэльбек – Возможность острова (страница 7)
– Пойди к Лажуани и объясни. Просто скажи ему то, что сказала мне. Он уже старик, я думаю, поймет. Конечно, у него есть деньги и власть, а эти две страсти угасают не так быстро; но, судя по тому, что ты о нем говорила, он понимает, что такое износ.
Она так и сделала, и ее условия были безоговорочно приняты; надо сказать, что журнал был обязан ей практически всем. Что до меня, я пока не мог оставить сцену – в смысле оставить окончательно. Мой последний спектакль со странным названием «Вперед, Милу![16] В поход на Аден!» имел подзаголовок «100 % ненависти»; надпись как бы перечеркивала афишу, примерно как у Эминема. И это не было преувеличением. С первых же минут я препарировал тему ближневосточного конфликта, которая уже не раз приносила мне успех в СМИ – каким-то, по выражению «Монд», особенно «кислотно-щелочным» способом. Первый скетч назывался «Битва букашек»: в нем действовали арабы – Клопы Аллаха, евреи – Обрезанные Блохи и даже ливанские христиане, которых я наградил забавным прозвищем Вши Лона Марии. В общем, как отмечал критик из «Пуэн», все три религии Великой книги положены на обе лопатки – по крайней мере в скетче; дальше в спектакле шла уморительная сценка под заглавием «Палестинцы смешны», где я изощрялся в уморительных, сальных аллюзиях на колбаски с динамитом, какие шахидки из ХАМАС привязывали к поясу, чтобы приготовить паштет из евреев. Затем я расширил тематику и напал вообще на все формы сопротивления, национальной или революционной борьбы, а по сути – на политическую деятельность в целом. Конечно, все шоу было выстроено в духе правого анархизма, типа «старый вояка, вышедший из битвы, значит, одним солдатом меньше, потому как этот больше не сможет воевать» – такое уже порождало шедевры французского юмора от Селина до Одиара[17]. Но я пошел еще дальше, напомнив слова апостола Павла, что всякая власть от Бога, я временами впадал в мрачные размышления, от которых было недалеко до христианской апологетики. При этом я, естественно, избегал любых отсылок к богословию: моя аргументация была почти математически строгой и строилась главным образом вокруг понятия порядка. Короче, спектакль получился классический, и его с самого начала признали таковым; это был, безусловно, мой самый большой успех у критики. По общему мнению, мой комический дар никогда еще не возносился так высоко – или, как вариант, – не падал так низко, что означало примерно одно и то же; меня часто сравнивали с Шамфором[18], а то и с Ларошфуко.
Публика раскачивалась чуть дольше – ровно до тех пор, пока Бернар Кушнер[19]не заявил, что «его лично тошнит» от спектакля, после чего все билеты были немедленно распроданы. По совету Изабель я не поленился дать ответную реплику в «Либерасьон», в рубрике «Обратный пас», озаглавив ее «Спасибо, Бернар!» В общем, все шло отлично, просто лучше некуда, и я чувствовал себя тем более странно, что у меня это уже сидело в печенках, еще немного – и я бы все к черту бросил; если бы дело обернулось иначе, думаю, я бы сказал – пока и сдачи не надо. Наверное, моя тяга к кинематографу – иначе говоря, к «мертвому» средству, в отличие от того, что пышно называлось «живым спектаклем», – была первым признаком моего равнодушия, даже отвращения к публике, да и к человечеству в целом. Я тогда прорабатывал свои скетчи перед видеокамерой, установленной на штативе и подсоединенной к монитору, по которому я в реальном времени следил за своими интонациями, жестами, мимикой. Я всегда действовал по одному простому принципу: если в какой-то момент мне становилось смешно, значит, скорее всего, этот момент вызовет смех и в зрительном зале. Мало-помалу, просматривая свои кассеты, я понял, что мне становится дурно, иногда до тошноты. За две недели до премьеры я наконец осознал, отчего мне так нехорошо: я перестал выносить даже не собственное лицо, не одни и те же стандартные, неестественные гримасы, к которым иногда приходилось прибегать, – я перестал выносить смех, смех как таковой, внезапное и дикое искажение черт, уродующее человеческое лицо и вмиг лишающее его всякого достоинства. И если человек смеется, если во всем животном царстве только он способен на эту жуткую деформацию лицевых мышц, то лишь потому, что только он, пройдя естественную стадию животного эгоизма, достиг высшей, дьявольской стадии
Три недели спектаклей были ежедневной Голгофой: я впервые по-настоящему ощущал знаменитую гнетущую «печаль комиков»; я впервые по-настоящему понял природу человека. Я развинтил машину, и теперь каждый ее винтик вертелся так, как я захочу. Каждый вечер перед выходом на сцену я проглатывал целую упаковку ксанакса[20]. Каждый раз, когда публика смеялась (а я заранее предвидел эти моменты – умело дозировал эффекты, я был опытный профессионал), мне приходилось отворачиваться, чтобы не видеть эти
Даниель24,4
Этот фрагмент в повествовании Даниеля1 – безусловно, один из самых трудных для нашего понимания. Упомянутые в нем видеокассеты перезаписаны и прилагаются к его рассказу о жизни. Мне приходилось обращаться к этим документам. Поскольку я являюсь генетическим потомком Даниеля1, у меня, естественно, те же черты лица, и наша мимика в основном схожа (хотя у меня, живущего во внесоциальной среде, она, разумеется, более ограниченна); однако мне так и не удалось воспроизвести ту внезапную выразительную судорогу, сопровождаемую характерным кудахтаньем, которую он называет «смехом»; я даже не могу представить себе ее механизм.
Заметки моих предшественников, от Даниеля2 до Даниеля23, в общем и целом свидетельствуют о том же непонимании. Даниель2 и Даниель3 утверждают, что еще способны воспроизвести данную спастическую реакцию под воздействием некоторых спиртосодержащих напитков; но уже для Даниеля4 речь идет о реалии совершенно недоступной. Исчезновению смеха у неочеловека посвящен целый ряд работ; все они сходятся в одном: это произошло быстро.
Аналогичная, хотя и более медленная эволюция прослеживается в отношении
Даниель1,5
Изабель отработала положенные по закону три месяца, и в декабре вышел последний номер «Лолиты», который она подписала в печать. По этому поводу состоялось торжество – небольшое, так, коктейль в помещении журнала. Атмосфера была несколько натянутой, поскольку всех присутствующих волновал один и тот же вопрос, который нельзя было задать вслух: кто сменит ее на посту главного редактора? Лажуани заглянул на четверть часа, съел три блина и отбыл, не сообщив никакой полезной информации.
Мы уехали в Андалусию под Рождество; потянулись три странных месяца, проведенных в почти полном одиночестве. Наша новая вилла находилась чуть к югу от Сан-Хосе, недалеко от Плайя-де-Монсул. Гигантские гранитные глыбы кольцом окружали пляж. Мой агент с пониманием отнесся к нашему желанию на время отгородиться от мира; он считал, что мне стоит немного отойти в тень, чтобы разжечь любопытство публики. Я не знал, как сказать ему, что хочу уйти совсем.
Кроме него, почти никто не знал моего номера телефона; за годы успеха я, прямо скажем, не обзавелся большим количеством друзей, зато многих потерял. Если вы хотите лишиться последних иллюзий относительно человеческой природы, вам нужно сделать одну-единственную вещь – быстро заработать много денег, и вы тут же увидите, как к вам слетается стая лицемерных стервятников. Но чтобы с ваших глаз спала пелена, важно именно заработать эти деньги: настоящие богачи – те, кто богат с рождения и всю жизнь прожил в роскоши, – видимо, обладают иммунитетом против таких вещей. Они как будто унаследовали вместе с богатством нечто вроде бессознательного врожденного цинизма, изначальное знание того, что почти все, с кем им придется иметь дело, будут преследовать одну цель – всеми правдами и неправдами вытрясти из них деньги; поэтому они ведут себя осмотрительно и, как правило, сохраняют капитал в неприкосновенности. Но для тех, кто родился бедняком, подобная ситуация гораздо опаснее; в конце концов, я сам достаточно большой подлец и циник, чтобы понимать, чего от меня хотят, и чаще всего мне удавалось вывернуться из расставленных ловушек; зато друзей у меня не осталось. В молодости я общался в основном с артистами, будущими артистами-неудачниками; но не думаю, что в другой среде дело обстояло бы как-то иначе. У Изабель тоже не было друзей, ее, особенно в последние годы, окружали лишь люди, мечтавшие занять ее место. Поэтому нам некого было пригласить на нашу роскошную виллу; не с кем распить бутылку «Риохи», глядя на звезды.