18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Мишель Уэльбек – Возможность острова (страница 11)

18

– Какой смысл жить на Корсике, – бесцеремонно заявляла девочка, – если не можешь заложить вираж…

– Видеть, как мимо несутся машины, это уже немножко жить, – отвечал он (отвечал я).

Никто не смеялся: ни на предварительном показе, ни на премьере, ни на фестивале комического кино в Монбазоне. И все же, говорил я себе, и все же я никогда не поднимался до таких высот. Куда самому Шекспиру до подобного диалога? Разве пришло бы ему такое в голову, жалкой деревенщине?

За не слишком занимательным (ха-ха, как я в то время изъяснялся в интервью – занимаМATTEL’ным[30]) сюжетом о педофилии в фильме скрывалось нечто большее: это был пламенный протест против дружбы и, шире, против любых несексуальных отношений. Действительно, что ещё остаётся обсуждать двоим после определённого возраста? Какой резон двум мужчинам тесно общаться, если, конечно, их интересы не пересекаются или же их не объединяет какая-то общая цель (свергнуть правительство, построить шоссе, написать сценарий мультфильма, уничтожить евреев)? Очевидно, что в каком-то возрасте (я имею в виду людей определенного интеллектуального уровня, а не состарившихся кретинов) все уже сказано. Разве такая пустая сама по себе цель, как вместе провести время, может породить в отношениях двух мужчин что-то кроме скуки, неловкости и в конечном счете откровенной враждебности? Тогда как между мужчиной и женщиной всегда, в любом случае что-то остается: небольшое влечение, маленькая надежда, крошечная мечта. Слово, изначально предназначенное для спора и несогласия, так и несет на себе клеймо своего воинственного происхождения. Слово разрушает, слово разделяет, и когда между мужчиной и женщиной не остается ничего, кроме слов, мы справедливо полагаем, что их отношениям пришел конец. Когда же, наоборот, слово сопровождается, смягчается и в некотором роде освящается ласками, оно может приобретать иной, менее драматичный и более глубокий смысл, превращаясь в некое интеллектуальное сопровождение – отвлеченное, свободное, бескорыстное.

Тем самым в моем фильме звучал протест не только против дружбы, но и против всей совокупности социальных отношений, если они не сопровождаются физическим контактом; он был (и только журнал «Слат зоун» счёл нужным это отметить) косвенной апологией бисексуальности и даже гермафродитизма. В общем, я возвращался к традиции древних греков. Под старость все мы вспоминаем о греках.

Даниель24,7

Число человеческих рассказов о жизни – 6174, что соответствует первой постоянной Капрекара. И все они – мужские и женские, законченные или незаконченные, созданные в Европе и в Азии, в Америке и в Африке – сходятся в одном, причем в одном-единственном пункте: во всех говорится о невыносимых нравственных страданиях, вызванных старостью.

Самая яркая их картина содержится, по-видимому, у Брюно1, который с присущей ему силой и краткостью описывает себя как «полного желаний юношу в теле старика»; но, повторяю, в этом совпадают все свидетельства: и Даниеля1, моего далекого родоначальника, и Рашида1, Павла1, Джона1, Фелисите1, и особенно пронзительное – Эсперансы1. Наверное, умирать было невесело на любом этапе человеческой истории; однако в годы, предшествующие исчезновению человека как вида, это явно сделалось настолько нестерпимо, что, по статистике, процент преднамеренных самоубийств (органы здравоохранения стыдливо назвали это «уходом из жизни») приближался к 100 %, а средний возраст «ухода», который в масштабе планеты составлял приблизительно шестьдесят лет, в наиболее развитых странах снижался до пятидесяти.

Данная цифра стала результатом долгой эволюции; в эпоху, описанную Даниелем1, она ещё только начиналась: продолжительность жизни была гораздо более высокой, а самоубийства стариков встречались редко. Однако уродливое, одряхлевшее старческое тело уже сделалось предметом единодушного отвращения; первая попытка осмыслить глобальный характер этого явления была предпринята, по-видимому, в 2003 году, когда во Франции в сезон летних отпусков умерло особенно много стариков. «Старики протестуют» – под таким заголовком вышла «Либерасьон» на следующий день после того, как стали известны первые цифры: за две недели в стране скончалось более десяти тысяч человек; одни умирали в одиночестве, в своих квартирах, другие – в больницах или в домах престарелых, но так или иначе все умерли от отсутствия ухода. На следующей неделе та же газета поместила серию жутких репортажей с фотографиями словно из концлагеря: в них описывалась агония стариков, лежащих в битком набитых общих палатах; голые, в одних подгузниках, они стонали целыми днями, но никто не подходил к ним, чтобы обмыть или дать стакан воды. В них описывалось, как санитарки, сбиваясь с ног, тщетно пытаются связаться с семьями, уехавшими отдыхать, и регулярно собирают трупы, чтобы освободить место для вновь прибывших. «Сцены, недостойные развитой страны», – писал журналист, не сознавая, что сцены эти как раз и были свидетельством того, что Франция превращается в развитую, современную страну, что только в истинно развитой, современной стране можно обращаться со стариками как с отбросами, и подобное презрение к предкам было бы немыслимо в Африке или в какой-нибудь азиатской стране с традиционной культурой.

Волна привычного негодования, поднявшаяся после публикации этих снимков, быстро схлынула, а решение проблемы было найдено в течение ближайших десятилетий благодаря развитию эвтаназии – как принудительной, так и добровольной; последняя получала все более широкое распространение.

Человеческим существам предписывалось по мере возможности доводить свой рассказ о жизни до самого конца: в ту эпоху многие верили, что последние мгновения жизни иногда сопровождаются неким откровением. Чаще всего инструкторы ссылались на пример Марселя Пруста, который, почувствовав приближение смерти, немедленно схватился за рукопись «Утраченного времени», чтобы записывать свои ощущения по мере умирания.

На практике мало у кого хватало на это мужества.

Даниель1,8

В общем, Барнабе, нам бы нужен был мощный корабль с тягой в триста килотонн. Тогда мы бы победили земное притяжение и рванули прямо к спутникам Юпитера.

Подготовка, съемки, рекламная кампания, монтаж, озвучка, короткое рекламное турне («Две мухи на потом» вышли на экраны одновременно почти во всех европейских столицах, но я ограничился Францией и Германией): в целом я отсутствовал чуть больше года. Первый сюрприз ожидал меня в аэропорту Альмерии: за ограждением коридора на выход толпилась небольшая, человек пятьдесят, группка, размахивавшая календарями, майками, афишами фильма. Я уже знал, что, судя по предварительным цифрам, мой фильм, встреченный в Париже весьма прохладно, в Мадриде имел триумфальный успех – как, впрочем, и в Лондоне, Риме и Берлине; я превратился в звезду европейской величины.

Когда группа рассосалась, я увидел Изабель, съежившуюся в кресле в глубине зала прибытия. И это был еще один шок. В брюках, в бесформенной майке, она, моргая, смотрела в мою сторону со страхом и стыдом. Когда я был в нескольких метрах от нее, она заплакала; слезы текли по щекам, и она даже не пыталась их вытереть. Она прибавила самое меньшее килограммов двадцать. На этот раз пострадало и лицо – отечное, с красными прожилками, волосы сальные, нечесаные; она была ужасна.

Фокс, конечно, сходил с ума от радости, скакал и добрых четверть часа лизал мне лицо; но я прекрасно знал, что этого мне будет мало. Она отказалась переодеваться в моем присутствии, вышла в моль-тоновом костюме, в котором обычно спала. В такси по дороге из аэропорта мы не произнесли ни слова. Пол в спальне был уставлен пустыми бутылками из-под «Куантро»; в остальном дом был прибран.

На протяжении своей карьеры мне достаточно часто приходилось обращаться к оппозиции «эротика – нежность», я сыграл всех соответствующих персонажей: и девицу, которая посещает злачные места, состоя при этом в целомудренных, чистых, сестринских отношениях с единственной любовью своей жизни; и олуха-полуимпотента, который на это идет; и блядуна, который этим пользуется. Потребление, забвение, нищета. На подобных темах у меня полные залы надрывали животы от хохота; к тому же я заработал на них немалые деньги. Но на сей раз дело касалось непосредственно меня, и я совершенно четко сознавал, что противопоставление эротики и нежности – одна из величайших мерзостей нашей эпохи, из тех, что выносят не подлежащий обжалованию смертный приговор всей цивилизации. «Не до шуток, чувачок…» – повторял я про себя с какой-то странной веселостью (потому что фраза неотвязно вертелась в голове, я не мог от нее избавиться, восемнадцать таблеток атаракса не помогли, в итоге мне пришлось накачаться пастисом с транксеном). «Но тот, кто любит кого-то за красоту, любит ли он его? Нет, потому что достаточно ветряной оспы, которая убьет красоту, не убив человека, и он его разлюбит»[31]. Паскаль не знал, что такое «Куантро». Правда, и жил он во времена, когда тело меньше выставляли напоказ, поэтому переоценивал значение красивого лица. Хуже всего, что в Изабель не красота привлекла меня в первую очередь; у меня всегда стояло на умных женщин. Честно говоря, ум в сексуальных отношениях – вещь довольно бесполезная, и нужен он в основном для того, чтобы понять, в какой именно момент стоит положить руку мужчине на член в общественном месте. Все мужчины это любят, это еще от обезьяны, какой-то атавизм, и глупо этим не пользоваться. Надо только правильно выбрать время и место. Некоторым мужчинам нравится, чтобы свидетелем непристойного жеста была женщина; другие, вероятно, со склонностью к педерастии или очень властные, – чтобы это был другой мужчина; наконец, кого-то ничто так не заводит, как заговорщический взгляд другой пары. Одни предпочитают поезда, другие – бассейны, кто-то – ночные заведения или бары; умная женщина это знает. В конце концов, у меня с Изабель связаны хорошие воспоминания. Под утро я смог наконец погрузиться в более приятные, почти ностальгические мысли; все это время она лежала рядом и храпела, как корова. Когда стало светать, я вдруг понял, что, наверно, и эти воспоминания довольно быстро сотрутся; вот тогда-то я и добавил транксен в пастис.