Милий Езерский – Триумвиры (страница 34)
Ночью был отдан приказ легионам быть в боевой готовности. А утром Цезарь возобновил переговоры с германскими вождями.
Окрестность Нивмеги казалась огромным муравейником — германцы, расположившиеся на отдых, дожидались обеда. Над кострами висели котлы, и рослые, высокогрудые женщины, опоясанные мечами, подбрасывали сучья в огонь, напевая воинственные песни.
Вдруг на середине лагеря появился окровавленный вождь, что-то закричал, взмахнул мечом. Воины вскочили.
— Что он говорит? — метнулись крики. — О, всемогущий Тир! Месть, месть! Цезарь заключил вождей под стражу!..
— Месть, месть!..
Окровавленный вождь взобрался на дерево и собирался произнести речь, но было уже поздно: римская пехота и конница внезапно обрушились на лагерь.
— Измена!
— Предательство!
— Месть, месть!
Свистели камни, стрелы и копья, падали глыбы камня, вырывая из толпы десятки бойцов, и длинные стрелы, поражая зараз нескольких человек, опустошали ряды варваров.
Войска германцев наскоро строились в круги, чтобы укрыть женщин и детей, а конники вскакивали на лошадей… Но не было вождей, не было единого начальника, а римляне напирали со всех сторон. Среди криков воинов и визга женщин, среди невероятного смятения и топота коней слышалась, всё заглушая и тревожа испытанные в боях сердца, грозная и упорная работа баллист и катапульт. И некуда было уйти от глыб и стрел, негде укрыться, — всхолмленное поле, мелкий кустарник кое-где и несколько одиноких деревьев не могли служить опорой против стремительно напиравшего врага.
Германцы бились с отчаянной храбростью; многие, окруженные со всех сторон, не желая сдаться, кончали самоубийством, иные бросались в одиночку на целые центурии…
Стоя на претории, залитой жаркими лучами солнца, видя перед собой пыльную завесу, из которой доносились крики и лязг железа, слыша вопли убиваемых женщин и детей, Цезарь хладнокровно ожидал донесений.
Лабиен прислал гонца, требуя подкреплений. Цезарь ответил:
— Турмы римских всадников могут и должны смять остатки узипетов и тевктеров.
Вскоре примчался гонец от Мамурры:
— Цезарь, пришли один легион.
Полководец ответил:
— Не дам ни одного воина. Знаю Мамурру — он победит или умрет.
Вспомнил Публия Красса: «О, этот молодой человек никогда не просил подкреплений! Гордый, храбрый и решительный, он победил бы уже давно! Победил бы?.. А пошел бы он против… Да, это бойня. Вероломство? Ну и что ж? Так нужно. Зачем они переправились через Рен?..»
К вечеру всё было кончено: поле, усеянное тысячами трупов, печально расстилалось перед глазами Цезаря, который, верхом на коне, объезжал его в сопровождении военачальников.
Мамурра радостно болтал, упоенный успехом, а Лабиен хмурился.
Цезарь искоса взглянул на него:
— Скажи, Лабиен, что с тобою? Неужели тебя не радует блестящая победа?
— Победа?! — с изумлением вскричал начальник конницы. — О, Цезарь, Цезарь! Не победу принес нам этот лень, а позор! Это…
— Молчи, — шепнул Цезарь, страшно побледнев. — Если бы не мы их, они бы нас…
— Ты прав, Цезарь! — хором закричали военачальники. — Кто против Рима, тот должен умереть!
Лабиен молча смотрел на окровавленную землю и думал, почему от жестокой власти одного мужа зависят десятки тысяч жизней неповинных людей, и не мог найти ответа.
«Неужели так предрешено богами? Неужели Фатум решил исход переговоров Цезаря с германскими послами задолго до их встречи? О, если это так, то не лучше ли человеку не родиться вовсе? Жизнь — грязная вонючая труба для стока нечистот».
К решению Цезаря перейти через Рен для устрашения германцев он отнесся почти равнодушно и, когда легионы совершали набег на земли свебов, каттов и сугамбров, думал: «Честность и справедливость во время войны несовместимы. Война — это неизбежная смерть тела или души… А что предначертано, того не избежать».
X
Красс деятельно готовился к парфянскому походу: поручив сыну набор воинов и трибунов, он приводил в порядок свои дела и составил опись имущества, которое уже превышало семь тысяч талантов.
«А от отца я получил всего триста талантов, — думал он, потирая руки и весело бегая по таблинуму, несмотря на тучность. — И я сумел умножить свое состояние и вдохнуть жизнь в золото! Оно живет в моих руках, как младенец в утробе матери, питается моей предприимчивостью и заботами, дышит и улыбается».
Он прошелся по таблинуму.
— Пусть будут прокляты аристократы, каркающие о неудаче этой войны: «Несправедливость перед лицом богов!» — злобно шепнул он, сжав кулаки. — А почему многие сенаторы и популяры превозносят Цезаря, допускающего грабежи?
Окруженный друзьями и клиентами, он вышел побродить по городу.
Лето было на исходе, но жара еще донимала. Он хотел взглянуть на театр Помпея, с которого сняли уже леса, и полюбоваться зданием, восхваляемым римлянами.
Выйдя на площадь, он отшатнулся. Белая громада сверкающего мрамора, казалось, надвигалась, как живая; портик, украшенный картинами Полигнота и статуями побежденных Помпеем народов, был великолепен. Он вошел внутрь с необъяснимым чувством священного трепета, полюбовался статуей работы Аполлония, сына Нестора, колоннадой, обнесенной стенами, которая образовала курию Помпея, предназначенную для заседаний сената, и — вздохнул.
«Помпей увековечил себя, — подумал он, — а я? Пусть грызутся аристократы, — не буду ввязываться в их борьбу…»
Возвратившись домой, он нашел в таблинуме сына. Публий задумчиво вертел в руках эпистолу.
— От кого? — спросил отец.
— От Цезаря.
— Гм… Что же он пишет?
— Цезарь собирается в Британию. Он образовал из галлов вспомогательный легион, который назвал «Жаворонком»… «Алауда», — прибавил сын, засмеявшись.
— Так, а известно тебе, что Катон и его приверженцы обвиняют Цезаря в вероломстве и требуют выдать его, по нашему древнему обычаю, германцам?
Публий Красс тонко улыбнулся.
— Ты опасаешься, отец, за Цезаря?
— Разве не было у нас подобных случаев? — вскричал Красс. — Вспомни Гостилия Манцина, выданного неприятелю!
Публий пожал плечами.
— Это было давно. Теперь времена иные. Цезарь опирается на верные легионы, которые, не задумываясь, растерзают всякого, кто посягнет на их вождя!
Триумвир прошелся по таблинуму и, подойдя к сыну, взял его с нежностью за подбородок:
— Как дела, Публий?
— Хорошо, отец! Однако я должен предупредить тебя, что воинов приходилось набирать принудительно.
— Ну и что ж?
— Аристократы подослали народных трибунов, которые пытались помешать мне, но помог Помпей; он уговорил трибунов закрыть глаза на принудительный набор.
Марк Красс взглянул на Публия:
— Надеюсь, ты поедешь со мною…
— И ты еще спрашиваешь, отец! — вскричал сын, целуя ему руку. — Куда ты, туда и я!..
— А Корнелия? Подумал ли ты о ней?..
— А моя мать? Подумал ли ты, отец, о ней?
Старик рассмеялся.
— Мы римляне, — сказал он, — и разве может нас удержать от исполнения долга любовь, родственное чувство или дружба? Никогда! Отечество любезнее нам матери, жены, любовницы, друга и родных, и мы скорее изменим своим привязанностям, чем предадим родину, подобно Кориолану!..
— Как ни жаль мне, отец, разлучаться с женой и родными, я согласен с тобою… Позволь же мне перед отъездом побыть один день с Корнелией, которая… которая…
— Ты волнуешься, сын мой! Не пристало воину быть рабом такой горячей привязанности… Но хорошо — пусть будет так. Помни, что в Азии мы найдем немало женщин, которые заставят тебя скорее, чем ты думаешь, забыть Корнелию…
Войдя в атриум, они столкнулись с обеими матронами. Тертуллия постарела, — морщины избороздили ее лицо, волосы поседели, но глаза остались те же — горячие и живые, в которые так любил заглядывать Цезарь, убеждая ее влиять на мужа. Рядом с нею стояла нежная Корнелия с мечтательным лицом и умными глазами.