Микита Франко – История Льва (страница 22)
- Тихо, тихо, - произносит низкий голос над его ухом.
Такой знакомый голос. Лёва дёргается в чужих руках, задирает голову.
- Папа?
- Успокойся, - не просит, а почти приказывает отец.
- Он живой! – сообщает ему Лёва, надеясь, что вместе они справятся быстрее. Отец ведь гораздо сильнее!
- Не живой.
- Они зарыли его живым!
- Нет, Лев. Успокойся.
От металлической уверенности в тоне отца Лёва действительно начинает успокаиваться. Родители выводят его с кладбища, усаживают в их старый москвич: мама садится назад, вместе с Лёвой и укладывает его к себе на колени. Ещё несколько раз он лихорадочно вскидывается и начинает спрашивать, уверены ли они, что Юра умер, и услышав: «Да, да, уверены» на какое-то время затихает.
Мама держит ладонь на его лбу и негромко сообщает отцу:
- Он весь горит. Вези в больницу.
Отец что-то ворчит в ответ, но сворачивает на другую улицу.
Лёва и ____ [16-17]
Первые два дня в больнице Лёва не запомнил: он то просыпался, то снова впадал в поверхностное дремотное состояние, через которое улавливал фрагменты происходящего вокруг: больничная палата, два мальчика на соседних койках – младше, чем он, может быть, как Пелагея, мамино лицо, она держала руку у него на лбу, кто-то менял стаканы с водой на прикроватной тумбочке, и Лёва, просыпаясь, жадно пил, прежде чем снова провалиться в разорванные черно-белые сны. В этих снах он ходил за Юрой по бесконечному лабиринту в тщетных попытках догнать: иногда Юра скрывался за поворотом и пропадал, как будто бы навсегда, а иногда снова появлялся – всегда чуть впереди, махал рукой, маня Лёву за собой, и снова исчезал, едва тому удавалось приблизиться.
На третий день у Лёвы начали появляться первые оформленные мысли. Открыв глаза, он с тревогой подумал: «Я в больнице. Что случилось?». Словно отзываясь на его страх, в палату вошла медсестра и, пройдя к койке, потянула с него одеяло. В руках у неё был градусник.
Лёва, оторвавшись от подушки, повернулся к девушке лицом, и она неожиданно расплылась в улыбке:
- О! Уже полегче?
Приподняв его руку, она сунула ему подмышку градусник, и Лёва на секунду разозлился: почему она с ним, как с немощным – он что, сам не может поднять руку? Слабость была такая, что возражать и злиться вслух не получалось, поэтому он позволил поухаживать за собой: медсестра поменяла воду, взбила подушку, поправила одеяло, проверила градусник («38,1! Это отлично» - «А сколько было раньше?» - «Больше сорока»). Когда она вышла из палаты, Лёва с неловкостью посмотрел на своих соседей: два мелких пацана, навскидку не старше восьми и десяти лет. Они с любопытством разглядывали его в ответ, пока другая медсестра, не Лёвина, а хмурая и тучная взрослая женщина, не увела их на завтрак.
Добрая медсестра принесла Лёве завтрак прямо в палату: овсяная каша на воде, хлеб с маслом и какао. Парень, чувствуя, как за два дня желудок свернулся в трубочку, кинулся на еду, словно это пища богов, хотя каша напоминала клейстер, масло было противно-желтого цвета, а какао – с пенками. Сытый и выздоравливающий, он даже подумал, что жизнь не так уж и плоха, но из столовой вернулись его соседи: пацаны начали ругаться из-за раскраски с машинками, мол, один с другим не поделился, и в ходе перепалки Лёва услышал: «Юра, ты всё время жадничаешь!» – это старший сказал младшему. От упоминания Юриного имени Лёву словно откинули назад, с силой толкнули в глухую черноту из стыда и боли. А было стыдно, ужасно стыдно: ему всего лишь принесли еду, а он подумал, что жизнь налаживается. Это предательство: из-за какой-то каши с какао он чуть было не забыл, что Юра умер.
В горле встал комок из слёз и Лёве сделалось ещё противней: как легко он теперь может разреветься. Но при мелюзге реветь было нельзя, они бы подняли его на смех, поэтому Лёва вылез из койки и на ослабших ногах отправился искать туалет, чтобы запереться в кабинке и наплакаться там.
Когда нашёл заветную дверь с нарисованной буквой «М», оказалось, что нет никаких кабинок: только дырки в полу, а между ними крашенные в зелёный цвет перегородки.
«Вот так прикол, конечно», - мрачно подумал Лёва. Даже плакать расхотелось.
Устроившись на подоконнике, он пригляделся к окну: со стороны уборной, наискосок, по стеклу ползла большая трещина, заклеенная скотчем. На похоронах одноклассники судачили между собой, что Шева разбил в туалете стекло («Кулаком?!» - испуганно уточняли девчонки, а парни деловито кивали: «Да, кулаком, как Рэмбо»), а осколками вскрыл вены. Не ясно, сколько в этой истории правды: может быть, она обросла деталями и домыслами, как и любые школьные сплетни, но про вены – это ведь правда. Дядя Миша подтвердил. Значит, какие-то осколки и правда были.
Лёва задумался: может ли он ударить по стеклу кулаком? Здесь, в этом больничном туалете, даже не сложно: наверное, если надавить на трещину, то оно распадётся на два больших осколка и без удара. Большой осколок можно разбить о подоконник и получатся осколки поменьше. Потом взять один из них и…
Лёва не мог и представить, как вскрывает себе вены. Стало ясно: он слабак, трус, в нём нет столько смелости, сколько в Шеве. Из всех способов умереть, вскрытие вен казалось ему самым страшным: это, должно быть, так больно, и жутко, и столько крови. Куда проще сделать шаг с большой высоты, ну или на худой конец – веревку обмотать вокруг шеи. На такое, может быть, он и решился, но только не вены… Почему Юре не было страшно?
Лёва начал перебирать в голове другие варианты, но ничего не подходило: в здании четыре этажа, веревки у него нет. Странно даже: люди умирают каждый день от всяких нелепостей, порой кажется, что человек так хрупок, а как захочется себя убить, то хрен там: не получается.
Дверь заскрипела и в уборную шагнул бритый мальчик с подбитым глазом. Лёва решил вернуться в палату, чтобы не смущать человека в этом туалете без кабинок. По дороге размышлял: получится ли что-нибудь толковое, если он перестанет принимать таблетки и накопит их для самоубийства? С другой стороны, тоже страшно: выпьешь, а потом не знаешь, сдохнешь или проблюёшься.
Едва он, сонно покачиваясь, завернул в свою палату, как что-то налетело на него, стукнулось в живот и закричало:
- Лёва!
Конечно, это было не «что-то», а «кто-то». Лёва, пробираясь к реальности через замутненное сознание, не сразу сообразил, что перед ним Пелагея. Она обхватила его за талию и сдавила с такой силой, что он не на шутку заподозрил сестру во владении удушающими приёмами.
- Всё, отпускай, - прохрипел он, погладив девочку по белобрысой макушке.
Отпустив, Пелагея тут же взяла его за руку и повела к кровати, как будто это он – маленький, а не она. Там, на краешке, придерживаясь за живот, сидела мама: увидев Лёву, она улыбнулась и нежно потрепала его по лохматым волосам.
- Тебе получше?
- Угу.
Он забрался в постель, следом за ним туда же забралась Пелагея, беспардонно уселась к нему на колени и… расплакалась. Голубые глаза стали огромными, как монеты в пять рублей, по щекам покатились слёзы и быстро-быстро закапали на больничные простыни.
- Ты чё ревёшь? – не понял Лёва.
- Я думала, ты умрёшь, - всхлипнула Пелагея.
Лёва чуть не спросил, откуда она знает о его планах. Но, спохватившись, изобразил удивление:
- В смысле? Когда?
- Когда ты тут лежал, - пролепетала она. – И у тебя была температура сорок один. А папа сказал, с такой не живут.
- Ну… - Лёва смутился, словно был виноват в своей температуре. – Уже не сорок один, уже тридцать восемь. С такой живут.
- Ты же не будешь… опять?
- Что опять?
- Болеть обратно.
У Лёвы в груди неприятно сжалось. Ему показалось, что он обманывает её.
- Я не буду… болеть обратно.
Она облапила его за шею, ткнулась носом и мокро прошептала:
- Ты меня напугал. И маму напугал. Ты даже папу напугал.
Лёва усмехнулся на этом – «даже папу», но Пелагея больно стукнула его кулаком по грудной клетке.
- Не ржи, я серьёзно!
Шутливо закашлявшись, Лёва ответил:
- Я не ржу!
Он хотел развеселить её этим кривлянием, но сестра смотрела с такой серьёзной, почти взрослой тоской, что он не решился продолжить дурачество. Он вдруг представил, как найдёт способ умереть, как сделает это, и тогда не он, а она, его сестра, придёт к нему на могилу, и будет лежать на земле, и рыть могильный холм руками, и грязь будет забиваться под её, а не под его ногти.
Лёва вздрогнул от этой картинки, застывшей перед глазами, раздраженно мотнул головой («Чё за бред в голову лезет?») и заверил Пелагею:
- Я скоро поправлюсь. Честно.
- Кто врёт, тот дурак.
- Я не вру.
Он протянул ей ладонь, а Пелагея звонко хлопнула по ней сверху – так они скрепляли все братско-сестринские договоры, возникающие между ними.
Успокоившись, сестра перебралась с Лёвиных колен поближе к маме, а Лёва, глянув на мать, спросил:
- Ты как?
Та опустила взгляд на свой живот.
- Да ничего вроде, стала часто толкаться…
Лёва заметил, что в последнее время мама на вопрос: «Ты как?» отвечает про свой живот, а не про себя. Правда, если быть совсем уж честным, то её обычно о нём и спрашивали – о животе. Будто беременная женщина превращается в одно большое пузо и перестаёт быть собой, со своими проблемами, со своими страхами, со своими радостями – личными, в отрыве от ребёнка.