Микаель Ниеми – Популярная музыка из Виттулы (страница 5)
Наперекор забвению, своей пустоте он по-прежнему называл себя верующим. Соблюдал обычаи, воспитывал своих детей согласно Писанию. Правда, на место Бога водрузился сам. И то была худшая форма лестадианства, самая холодная и беспощадная. То было лестадианство без Бога.
В этой-то мерзлоте и воспитывался Ниила. Как большинство детей, выросших во враждебной среде, он спасался тем, что был неприметен. Еще во время нашей первой встречи на детской площадке меня поразило его искусство бесшумно перемещаться. Искусство менять цвет в зависимости от окружения, становясь совершенно невидимым. Главное, не высовываться – в этом Ниила был типичным турнедальцем. Ты сжимаешься в комок, чтобы сохранить тепло. У тебя сбитое тело, выносливые плечи, которые начинают болеть к старости. Шаги становятся короче, дыхание – мельче, от постоянного кислородного голода ты немного бледен с лица. Типичный турнедалец ни за что не побежит от врага – какой в том прок? Вместо этого он вбирает голову в плечи и надеется, что все как-нибудь рассосется. В общественных местах турнедалец садится на задние ряды; на турнедальских культурных сборищах часто можно видеть следующую картину: между рампой и публикой зияет десяток пустых рядов, между тем как на задних местах аншлаг.
Руки у Ниилы были в ссадинах до локтей и никогда не заживали. Со временем я понял, что он расчесывает раны. Он делал это машинально, грязные ногти сами тянулись к болячке, расцарапывали ее. Едва нарастала корка, как Ниила начинал колупать ее – расковыривал, отламывал и щелчком запускал куда придется. Иной раз попадал коркой в меня, иной раз с отсутствующим взглядом съедал ее. Еще неизвестно, что противней. Однажды, когда он был у меня в гостях, я сказал ему, чтоб он так не делал, но Ниила только невинно похлопал глазами. И через минуту снова взялся за свое.
Самое странное, что Ниила не умел говорить. Ему ведь целых пять лет. Иногда он открывал рот, словно собираясь сказать; было слышно, как в горле у него клокочет слизистый ком. Раздавалось харканье – казалось, вылетает пробка. Но на этом Ниила останавливался и пугливо замолкал. Он понимал мои слова, это было видно, – с головой у него было все в порядке. Но что-то в нем перемкнуло.
Наверное, сказалось то, что его мать была родом из Финляндии. Молчаливая сама по себе, она была к тому же представительницей многострадальной страны, которую терзали гражданские, белофинские и мировые войны, в то время как ее жирная западная соседка продавала железную руду нацистам и тем разбогатела. Женщина, чувствующая свою неполноценность, она хотела, чтобы ее дети имели то, чего не было у нее самой, – дети должны стать настоящими шведами, поэтому она больше старалась научить их шведскому, а не родному финскому. Но шведский она знала с грехом пополам, потому и молчала.
У меня дома мы частенько сидели на кухне: Ниила любил радио. В отличие от его матери, моя всегда оставляла радио включенным, и оно целыми днями бубнило фоном. Неважно о чем – это могла быть любая передача от “Авторадио” и “Наших праздников” до колокольного звона в Стокгольме, курсов языка и богослужений. Сам я никогда не слушал – в одно ухо влетало, из другого вылетало. Ниила же, напротив, по-моему, обожал сам звук, который постоянно нарушал тишину.
Как-то после обеда я твердо решил, что научу Ниилу говорить. Поймав его взгляд, я ткнул себя пальцем и сказал:
– Матти.
Потом показал на него и стал ждать. Он тоже стал ждать. Я подался вперед и сунул свой палец ему в рот. Ниила разинул пасть, не издав ни звука. Я стал мять ему горло. Ему стало щекотно, он стряхнул мою руку.
– Ниила! – сказал я и приказал ему повторить. – Ниила. Скажи: Ниила!
Он уставился на меня как на дурачка. Я ткнул себя между ног и сказал:
– Писька!
Услыхав пошлость, он смущенно улыбнулся. Я показал на мою задницу:
– Жопка! Писька и жопка!
Ниила кивнул и снова прильнул к радио. Тогда я показал на его зад, изображая, как из него что-то вылезает. Вопросительно посмотрел на него. Ниила откашлялся. Я замер в ожидании. В ответ – молчание. Разозлившись, я повалил Ниилу на пол, принялся тормошить его.
– Какашка! Скажи: ка-каш-ка!
Он молча вырвался. Кашлянул, поворочал языком, словно разминая его.
–
Я остолбенел. Я впервые услышал его голос. Совсем не детский, густой, сиплый. Не особо приятный.
– Чего?
–
Опять. С минуту я сидел огорошенный. Ниила говорит! Он начал разговаривать, вот только я его не могу понять.
Ниила с достоинством поднялся с пола, пошел к крану, выпил стакан воды. После чего ушел домой.
Произошла очень странная штука. В своем безмолвии, в своем одиноком страхе Ниила выдумал собственный язык. Не имея возможности разговаривать, беседовать, он начал придумывать слова, складывать их вместе, строить из них предложения. А может, это был не его язык. Может, он хранился где-то в глубине, в самых потайных уголках мозга. Древнее замороженное знание, которое оттаяло исподволь.
Раз – и мы поменялись ролями. Уже не я, а Ниила был моим наставником. Мы сели на кухне, мать ушла в сад, бубнило радио.
–
–
–
–
Ниила энергично затряс головой:
–
–
Он довольно чмокнул губами. В его языке были правила, порядок. На нем нельзя было говорить как попало.
Мы стали общаться на нашем секретном языке, вокруг нас образовалась наша собственная аура, в которой мы чувствовали себя защищенными. Другие мальчишки завидовали и подозрительно косились, но нас это только раззадоривало. Отец и мать испугались, что у меня дефект речи, и позвонили доктору, но тот сказал, что дети часто говорят на вымышленном языке и что это скоро пройдет.
А Ниилу наконец-то прорвало. Благодаря придуманному языку он преодолел робость и вскоре уже вовсю говорил и по-шведски, и по-фински. Он ведь и до этого многое понимал и скопил богатый запас слов. Оставалось только произнести их, натренировать мышцы рта. Хотя, как выяснилось, было это не так-то просто. Ниила еще долго издавал весьма странные звуки, нёбо с трудом привыкало к шведским гласным и финским дифтонгам, с губ брызгала слюна. Постепенно я научился кое-как понимать его, но Ниила по-прежнему охотнее говорил на нашем секретном языке. Так ему было спокойнее. Когда мы разговаривали на этом языке, он расслаблялся, движения становились легкими, плавными.
В один из воскресных дней произошло примечательное событие. Церковь была битком набита прихожанами. Шла обычная утреня, служил ее старый добрый пастор Вильгельм Таве, и в обычные дни места было бы предостаточно. Но сегодня царило столпотворение.
А все дело в том, что жители Паялы собрались впервые поглядеть на настоящего живого негра.
Любопытство было столь велико, что пришли даже мои родители, которых в церковь калачом не заманишь, разве что на Рождество. На скамье впереди нас сидел Ниила с родителями и со всей своей родней. Только раз попытался он обернуться в мою сторону, но тут же получил увесистый подзатыльник от Исака. Люди перешептывались и шушукались, здесь были все, от чиновников до лесорубов, даже несколько коммунистов. Все пересуды, понятно, сводились к одному предмету. Правда ли, что этот негр черный, чернее ночи, как исполнители джаза на обложках пластинок? Или он бурый?
Пробил колокол, дверь ризницы отворилась. Оттуда вышел Вильгельм Таве в очках с черной оправой, видно было, что он немного скован. А за ним! В облачении вышел и он. В африканской блестящей мантии, подумать только…
Чернее ночи! Школьные училки начали оживленно перешептываться. Никакой не бурый, а скорее иссиня-черный. Рядом с негром семенила дряхлая диаконисса, худая как жердь, с желтой пергаментной кожей, она много лет посвятила миссионерству. Мужчины склонились перед алтарем, женщина сделала реверанс. А потом отец Таве начал службу с того, что поприветствовал собравшихся и, конечно, прежде всего нашего гостя из далекого Конго, где сейчас идет война. Тамошние христиане остро нуждаются в материальной помощи, и сегодняшний сбор без остатка пойдет в пользу наших братьев и сестер.
Начали отправлять службу. А собрание знай глядело и не могло наглядеться. Когда запели псалмы, негр впервые подал голос. Он знал мелодии – должно быть, у них в Африке поют похожие псалмы. Негр пел на родном наречии глубоким и каким-то вдохновенным голосом, а собрание пело все тише и тише, прислушиваясь к нему. Но вот настало время проповеди, и отец Таве подал знак. Тут произошло невероятное – негр и диаконисса вместе взошли на кафедру.
Паства заволновалась: на дворе стояли шестидесятые, а в те годы женщине в церкви полагалось молчать. Отец Таве предупредительно успокоил собравшихся, сказав, что женщина будет только переводить. Места на кафедре было маловато, диаконисса бочком пристроилась около дородного чужестранца. Пот ручьем тек у нее из-под шляпы, диаконисса вцепилась в микрофон, беспокойно поглядывая на собравшихся. Негр обвел церковь невозмутимым взглядом, в остроконечной небесно-золотой митре он казался еще выше. Лицо было таким черным, что на нем можно было различить только сверкающие белки.