18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Михаил Загоскин – Москва и москвичи (страница 23)

18

От Пресненской заставы до Марьиной рощи я ехал Хо-дынским полем мимо летнего бега и скачки; потом, оставив на левой руке Петровский парк и Бутырки, доехал до дороге, проложенной меж огородов и лугов, до березовой рощи, перерезанной во всю ее длину широкой просекою.

Я приказал кучеру дожидаться меня у большой рощи, а сам пошел пешком. Эта роща отделяется от другой, не очень обширной, которая примыкает к Лазареву кладбищу, широким и продолговатым лугом. На нем бывает в Семик одно из лучших годовых московских гуляний. Марьина роща или Марьины рощи, бывшие некогда немецким кладбищем, принадлежат теперь графу Шереметеву. Олеарий в своем «Путешествии по России» при царе Михаиле Феодоровиче упоминает о немецком кладбище за Покровскими воротами, следовательно, должно было бы полагать, что в Марьиной роще погребали иноверцев еще при царе Борисе Феодоровиче Годунове, но надпись на одном могильном камне, на котором вырезан 1668 год, противоречит этой догадке; впрочем, можно сказать утвердительно, что в царствование Петра Великого это кладбище было вовсе оставлено и, судя по названию Немецкие станы, которое и доныне еще старики дают Марьиной роще, вероятно, превратилось в загородное гулянье иноземцев, живших тогда в Немецкой слободе… В большой роще гуляющих было немного; кое-где сидели отдельными группами семейства купцов и ремесленников. Одни пили чай на каменных могильных плитах, из которых многие совсем уже вросли в землю, другие курили трубки и беседовали за бутылкой кроновского пива. Эти мирные наслаждения добрых и трудолюбивых людей были в совершенной противоположности с тем, что происходило в двух трактирах, которые стоят на лугу между большой и малой рощами. В наружной галерее одного из этих трактиров играла музыка, то есть какой-то краснощекий артист с затекшими от перепоя глазами заливался на кларнете, безобразный старик с небритой бородой колотил в турецкий барабан, и полупьяная немка, примаргивая правым глазом, отпускала удивительные трели на скрипке. Вокруг этого оркестра толпились: цыганки в запачканных платьях и красных мериносовых платках, записные гуляки в венгерках, удалые купеческие сынки в щеголеватых сибирках и пьяные старики с такими беспутными и развратными рожами, что гадко и страшно было на них взглянуть. В другом трактире, как целая псарня голодных собак, с визгом и завываньем ревела толпа цыган, а перед дверьми трактира на песчаной площадке двое растрепанных оборванцев отхватывали трепака, этот классический танец всех загородных питейных домов и трактиров самого низшего разряда. Я заметил, однако ж, что большая часть гуляющих по лугу или вовсе не обращала никакого внимания на эти притоны разврата, или смотрела на них с явным отвращением. Я пошел вслед за толпами, которые спешили в небольшую рощу, примыкающую к Лазареву кладбищу. При самом входе в это средоточие народного воскресного гулянья я был поражен звуками, которые сильно потрясли мою душу; они воскресили в ней память о давно прошедшем, перенесли меня за семьсот верст, в ту деревню, где я, будучи еще ребенком, слышал так часто эту самую хороводную песню, которая раздавалась теперь в одном углу рощи. Разумеется, я пошел прямо туда, протерся кое-как сквозь густую толпу народа и стал в первом ряду зрителей. Почти весь хоровод был составлен из молодых крестьян, и только две или три сельские девушки в шелковых повязках и ситцевых сарафанах вмешались, как будто бы нечаянно, в этот мужской круг. Внутри хоровода ходила пара: краснощекая девушка с потупленными глазами и молодой, видный собой детина, который от времени до времени отпускал разные коленцы, то есть помахивал своим красным платком, подергивал левым плечом и припадал бочком к своей даме, которая продолжала ходить по-прежнему, опустив книзу свои ясные очи и не обращая никакого внимания на пантомиму своего кавалера. Когда кончилась песня, под которую происходил этот танец, по образу пешего хождения, танцевавшая пара облобызалась и уступила свое место другой паре. Я пошел далее. Влево, за деревьями, подымалось несколько зданий, около которых теснился народ. В самом большом из них помещается главный трактир, или, если вам угодно, ресторация Марьиных рощей; на высоком ее крыльце пели русские песенники, а вокруг ходили толпами цыганки и приставали к каждому гуляющему, хотя несколько похожему на такого человека, который может для своей забавы бросить полтину серебра и даже, при случае, не постоит за целковый. Одна из этих цыганок, безобразная, как смертный грех, подбежала ко мне и проговорила сиповатым голосом:

– Барин, голубчик, прикажи спеть песенку!

– Спасибо, любезная! – отвечал я очень сухо, оборотясь к ней спиной.

– Ах ты, сокол мой ясный! – продолжала цыганка, забежав с другой стороны. – Да прикажи: потешь, золотой, и себя и нас.

– Я, душенька, не охотник до песен, ступай к другим.

Тут подлетела ко мне еще цыганка, также очень смуглая, но довольно миловидная собою.

– Ах, сжальтесь над нами! – сказала она, устремив на меня свои сверкающие черные глаза. – Прикажите нам спеть!

– Хочешь, красное солнышко, – прервала первая цыганка, – мы споем тебе: «Ты не поверишь» или «Общество наше»? Уж распотешим – прикажи?

К этим двум цыганкам присоединилось еще с полдюжины других. Не зная, куда мне от них деваться, я вошел в трактир, взглянул мимоходом на буфет, в котором человек десять прохлаждали себя ерофеичем, и остановился послушать разговор двух мастеровых, из которых один был уже под хмельком.

– Т о-то, брат Иван, – говорил он другому мастеровому, – раненько ты стал погуливать! Тебе бы не след сюда шататься.

– А почему ж, Никита Степаныч? Ведь ты пришел же сюда погулять?

– Я?.. Ах ты, глупая голова! Да я-то разве ты?

– Да что ж ты, Никита Степаныч, так кочевряжишься? Ты подмастерье, и я подмастерье…

– Эк рассудил!.. Дурачина ты этакий! Да вот, примером сказать, крестьянская кляча лошадь и графский рысак лошадь, а разве они равны? Я был мастер и буду мастером; я приеду домой размертвецки – хозяин не посмеет мне слова сказать. А ты что? Нахлюстаешься, а тебя завтра и по шеям!.. Нет, Ванюха, выучись-ка прежде хорошенько своему мастерству, а там и погуливай!

Ту т подле меня началась какая-то ссора; явился городовой, и я, как человек миролюбивый, поспешил выйти из трактира и пошел по дорожке, которая вела прямо к Лазареву кладбищу. Эта усыпанная песком дорожка может назваться местом гулянья самого избранного общества Марьиной рощи: тут на скамейках сидело несколько купцов со своими женами, два или три пожилых чиновника в форменных фраках; по этой дорожке ходили взад и вперед какие-то дамы в щеголеватых бурнусах и даже один франт в альмавиве и белой соломенной шляпе. Он шел рука об руку с другим молодым человеком, который, вероятно, также в своем уголку считался записным денди; его бакенбарды сходились на подбородке, волосы были острижены в кружок, на манишке блистала стразовая булавочка, по бархатному жилету висела цепочка, вероятно бронзовая; но что более всего изобличало в этих господах самых отчаянных львов своего квартала, так это было то, что от них пахло за версту пачули и что они говорили во услышание всем на французском диалекте; по крайней мере, один из них, проходя мимо меня, сказал другому: «Ком ву зет плезант, мон шер!» Пройдя несколько раз по этой дорожке, я вышел опять к трактиру и остановился против дощатого балагана, у которого верхняя часть построена в виде сквозной галереи; в ней с правой стороны две женские куклы, в обыкновенный человеческий рост, в белых кисейных платьях и с букетами в руках, кружились на одном месте; с левой стороны другие две куклы, небольшого размера, возбуждали беспрерывный смех в толпе любопытных зрителей; одна из них, представляющая лысого старика с красным носом, закидывала назад голову и пила из деревянного стакана, а другая, которую почтенная публика называла экономкою, поминутно нюхала табак. Посреди галерей вертелись на кругу небольшие лодочки, в которых сидели посетители этого, по словам вывески, машинного парохода. Я подошел к дверям и прочел на них надпись: «Вход в ботаническую галерею».

– Ты, братец, хозяин этой комедии? – спросил я у русского мужичка, который сидел при входе за небольшим прилавком.

– Я, батюшка! – отвечал он, приподняв свою шляпу.

– А что за вход?

– Пятак серебром.

– Вот тебе гривенник, любезный, только растолкуй мне, почему у тебя написано: «Вход в ботаническую галерею»?

– А как же, сударь?.. Ведь у меня там вертятся машинные боты.

– А, вот что!.. Так, любезный, так!.. Ты сам придумал эту надпись?

– Сам, батюшка, – отвечал русский механик, поглаживая свою бороду. – Мы уж давно в этом упражняемся. Да милости просим – пожалуйте, сударь!

Я не мог воспользоваться этим приглашением, потому что торопился в Петровский парк. «Как это странно, – подумал я, идя к моим дрожкам, – в Москве самые любимые гулянья простого народа – Ваганьково и Марьина роща; Ваганьково – кладбище за Пресненской заставой, Марьина роща – также старое кладбище в двух шагах от Сущевского кладбища; одним словом, это место самых буйных забав, пьянства и цыганских песен окружено со всех сторон кладбищами. В этой Марьиной роще все кипит жизнию и все напоминает о смерти. Тут, среди древних могил, гремит разгульный хор цыганок; там, на гробовой плите, стоят самовар, бутылки с ромом и пируют русские купцы. Здесь, у самой насыпи, за которой подымаются могильные кресты Лазарева кладбища, раздается удалая хороводная песня; кругом мертвые спят непробудным сном, а толпа живых, беспечно посматривая на эту юдоль плача, скорби и тления, гуляет, веселится и безумствует, не думая нимало о смерти. Что за чудная страсть у нашего простого народа веселиться на кладбищах? Отчего происходит это совершенное равнодушие к месту, которое должно бы возбуждать не веселье, не житейские помыслы, но чувство грусти и христианского умиления? Уж не остаток ли это наших языческих обычаев? В древние времена мы справляли тризну по усопшим; в наше время простой народ пьет вино и гуляет на поминках почти так же, как на свадебном пиру; следовательно, изменилось одно только название этого обычая. Быть может, в старину русский народ любил так же, как и теперь, сбираться в известные дни пировать на гробах своих предков и передал этот обычай своим потомкам. Я скорей хочу верить этому, чем думать, что наши мужички и ремесленный народ веселятся среди могил по какому-то грубому и безотчетному равнодушию к смерти, свой ственному одним бессловесным животным».