реклама
Бургер менюБургер меню

Михаил Ямпольский – Беспамятство как исток (читая Хармса) (страница 60)

18

Расширяющееся тело выглядит так, как если бы его сложили по нескольким осям, и таким образом оно создает некую странную связь между противоположными точками[433].

Подлинной диаграммой четвертого измерения Успенский, однако, считал не человеческое тело, а растение, в котором разные стадии роста не поглощаются одна другой, а сохраняются. Время в растениях обнаруживает себя в пространственной конфигурации ствола и ветвей:

Очертания дерева, постепенно распространяющегося в ветви и веточки, — это диаграмма четвертого измерения. Зимой или ранней весной деревья без листьев часто являют очень сложные и чрезвычайно интересные диаграммы четвертого измерения. Мы проходим мимо, не обращая на них внимания, потому что мы думаем, что дерево существует в трехмерном пространстве[434].

Сердце относится к области тех же диаграмм перехода из одного пространства в другое. Связано это с тем, что из сердца растет своеобразное дерево — дерево кровеносных сосудов. Еще Леонардо заметил в своем дневнике: «Сердце — это орех, производящий дерево вен»[435].

Дело, однако, не просто в этой поверхностной аналогии. Еще Аристотель считал истоком организма сердце. Леонардо же увидел в сердце именно диаграмму роста, диаграмму времени. Он заметил:

Растение никогда не возникает из ветвей, растение всегда существует до ветвей, и сердце существует до вен[436].

Но, отмечает Леонардо, растение не возникает и из корней потому, что корни также растут от него, постепенно утончаясь. Растение растет из некоего ядра внизу ствола, из некоего первичного утолщения. Именно такое первичное утолщение Леонардо обнаружил в анатомии сердца. Это утолщение указывает на то, что сердце предшествует кровеносным сосудам, а следовательно, и венам.

Но это временное предшествование действительно делает сердце центральной точкой, как бы существующей до тела и производящей его экспансию, рост. Именно эта точка поэтому — своего рода корень перехода тела в мир невидимого, трансцендентного четвертого измерения.

Обэриутов интересовало это разворачивание «фигуры» из некой точки, производящей экспансию в пространстве. Само возникновение «фигуры» Липавский объяснял свойствами пространства экспансии:

Можно приписать какой-либо части пространства особое условие: некоторые из вообще возможных способов переходов в нем будут невозможны. Тогда получится фигура (Логос, 33-34).

Он же пытался описать поведение животных с точки зрения их предопределенности конфигурацией тела и окружающего мира, то есть соотнесенности «ограничений» и «фигуры». Существование животного он описывал как переход из некоего начального положения в некое конечное положение:

Цепь поступков, которые переводят его из начального в конечное положение, это будут инстинктивные поступки. Возможность и условия их даются устройством тела животного и устройством окружающего мира. <...> Живое — то, что растет, включает в свою структуру окружающее. Этот же закон — вариант общего мирового закона расширения или растекания, уничтожения разностей уровней, или вернее, просто разностей. <...> Как бы ни было сложно использование устройства тела в инстинктивном поступке, принцип объяснения тут: соответствие устройства тела и поступка; тело строится по тем же принципам, оно как бы основной, отстоявшийся во плоти поступок. Младенец втягивает молоко, потому что его тело, как всякое живое тело, по сути втягиватель, оно и образовалось как втягивающий процесс (Логос, 54).

Поэтому, по мнению Липавского, «распределение листьев на дереве» относится к той же области действительности, что и поведение животных[437].

Поскольку же поведением тел в конечном счете руководят пространство и «фигура», оно подчиняется неким геометрическим и механическим императивам экспансии. Липавский рассказывает, например, что ночью его преследуют фигуры такой пространственной экспансии, навеянные «расширяющимися пространствами» Пиранези:

Камень, толща, разрушаясь, индивидуализируются в растения, деревья. Это похоже, как если бы кожа человека стала растрескиваться, отдельные ее кусочки поползли, стали жить и производить (Логос, 33).

Эти представления Липавского оказали особенно сильное влияние на Заболоцкого, у которого «разум» животных и растений — это прежде всего расширяющееся пространство, в которое вписаны их тела. Разумность тела отражает у Заболоцкого именно его вписанность в некую геометрию пространства и структуру времени. Характерна его формулировка: «Поэзия есть мысль, устроенная в теле» (Заболоцкий, 84).

В «Школе жуков» Заболоцкий изображает, как у алебастровых людей вскрываются черепа и изымаются мозги и каким образом «наблюдатели жизни» — животные соглашаются отдать свой разум этим алебастровым истуканам. Разум насекомых здесь растет именно в «геометрии» или «хронометрии» их вписанности в пространство:

Жуки с неподвижными крыльями, Зародыши славных Сократов, Катают хлебные шарики, Чтобы сделаться умными. Кузнечики — это часы насекомых, Считают течение времени, Сколько кому осталось Свой ум развивать И когда передать его детям. Так, путешествуя Из одного тела в другое, Вырастает таинственный разум. Время кузнечика и пространство жука — Вот младенчество мира.

Отсюда же и характерное для Заболоцкого представление о высшей разумности эмбриона или младенца, «развивающего» свое тело, то есть вписывающего его по каким-то высшим законам разума в конфигурацию пространства (в терминах Липавского, материализующего «втягивающий процесс» как собственно процесс роста и экспансии):

Там младенец в позе Будды Получает форму тела. Голова его раздута, Чтобы мысль в ней кипела, Чтобы пуповины провод, Крепко вставленный в пупок, Словно вытянутый хобот, Не мешал развитью ног.

Сердце как источник телесного роста, как его центр и первоначальное «утолщение» в этом мире экспансии, связанном с идеей многомирия и четвертого измерения, имеет совершенно особое значение.

Сказанное позволяет снова вернуться к диаграмме Мабра. То, что Хармс выбирает для диаграммы сердце, имеет особое значение. Речь идет о рассечении некоего органа, как о рассечении центра, в который вписано «предсуществование тела», тело до тела, и который может быть представлен только в виде условной схемы. Речь идет о рассечении некой мнимости, которая не может быть разрезана потому, что она сама есть обозначение бесконечного рассечения, исчезновения. То, что сердце на диаграмме рассечено, — составляет его сущность, его фундаментальное качество. При всем при том сердце, конечно, не может быть рассечено, как не может быть разделена центральная точка, неизменно сохраняющая свое единство[438].

Рассечение, выявляя троичность, уничтожает сердце. Сердце перечеркивается, зачеркивается. Сердце как объект, как слово расщепляется, открывая в себе, по выражению Валерия Подороги, «игру неязыковых, топологических сил»[439]. Эта неязыковая сущность и может определяться цифровым значением три[440].

У Хармса рассечение описывается самой цифрой три, которая из него же и возникает. Это рассечение дает две фигуры: одна — арабская цифра 3, другая — подобие треугольника. Рассечение порождает как геометрическую, так и цифровую запись троичности. Это удвоение троицы как бы вводит принцип гомотипии (которая не сводится к «подобочастию») в саму схему сердца. Но этим дело не ограничивается. Геометрическое выражение троичности соотносится с цифровым не так, как матка с гортанью в теле женщины. Здесь дублируется в разных системах репрезентации некая единая числовая «сущность», вернее, пространственный образ получает цифровое «инобытие».

Это дублирование, особенно связанное с цифрой три (тем более в теологическом контексте, заданном фигурой Рабана Мавра), отсылает к соотношению Сущности и Ипостасности в Троице. Отношение это было сформулировано Боэцием, который совмещал занятия философией и богословием с исследованиями в области арифметики и геометрии.

Боэций различал между двумя типами чисел: одно — посредством которого мы считаем, другое — «заключенное в исчисляемых вещах». Множество объектов счисления создается различием, разнообразием акциденций. Три человека — потому три, что они не совпадают в месте своего пребывания и различаются друг от друга как акцидентальное множество.

Иное дело, когда речь заходит о множественности, присущей единству, например троичности Бога.

А там, где нет никакого различия, и подавно не может быть множественности, а значит, нет и числа; а следовательно, там есть только единство (unitas).

Что же до того, что мы трижды повторяем имя Бога, призывая Отца и Сына и Святого Духа, то сами по себе три единицы (imitates) не составляют числовой множественности, применительно к исчисляемым вещам, а не к самому числу. В последнем случае повторение единиц действительно дает число. Но там, где речь идет о числе, заключенном в исчисляемых вещах, повторение множества единиц отнюдь не создает численного различия (diversitas) исчисляемых вещей[441].

Боэций приходит к выводу, что субстанционально Бог един и в нем нет никакого внутреннего различия, но отношение, в которое он входит, «размножает его в Троицу»[442], как «умножают» его атрибуты (справедливый, благой, великий), не нарушая его единства.

В этой перспективе троичность сердца — это число, заключенное в нем и не отрицающее его единства, как и его деление не делит его, а лишь постулирует его неделимость. Троичность возникает от деления сердца, так же как ипостасность Бога порождает его троичность[443].