Михаил Ямпольский – Беспамятство как исток (читая Хармса) (страница 55)
Но в таком случае нарративная текучесть невозможна не потому, что исток забыт, а потому, что слова все еще существуют в виде «сущностей», «предметов», в виде «физических энергем», не ставших символами.
Один из важных вариантов хармсовского ars poetica — стихотворение 1935 года «На смерть Казимира Малевича» — начинается с темы преодоления памяти:
Разрыв памяти, как линеарности, вводит тему круга, столь важную для Малевича. «Кругом» в данном случае не просто обозначение панорамного обзора. В варианте стихотворения значилось: «ты стоишь кругом...» (Х4, 149), иначе говоря, ты стоишь, как круг. Круг возникает именно на разрыве мнезической линеарности. И это стояние одновременно есть предъявление имени — Казимир, то есть представление мира[380].
В загадочной четырнадцатой строке стихотворения Хармс вновь возвращается к теме памяти: «Агалтон[381] — тощая память твоя». В первоначальном варианте эта строка была не менее загадочной: «Граммофон — тощая память твоя» (Х4, 150). Граммофон — типичная для Хармса языковая игра. Он явно обыгрывает греческое
Весь финал стихотворения — об остановке времени и явлении мира, как предмета и фигуры:
«Штука» — это «предмет», это «энергема», предъявление которой почти эквивалентно забвению. Дым, как я уже отмечал, сопровождает явление «фигуры» — сферы. Он обозначает невидимость, божественную «темноту» неявленности. Из беспамятства-незнания Хармса возникает предмет («штука»), он является в дыму, за которым невидим, имени его не сохранила память, он исключен из ассоциативных цепей желания. Трр...
Глава 8
РАССЕЧЕННОЕ СЕРДЦЕ
«Макаров и Петерсен» имеют среди «случаев» близкий аналог. Это «Суд Линча», помещенный в серии сразу за «Макаровым и Петерсеном» под номером восемнадцать. Казалось бы, истории, рассказанные в обоих «случаях», разные, но их объединяет особая роль письма и книги, занимающих центральное положение в обоих текстах. Приведу этот «случай» дословно:
Петров садится на коня и говорит, обращаясь к толпе, речь, о том, что будет, если на месте, где находится общественный сад, будет построен американский небоскреб. Толпа слушает и, видимо, соглашается. Петров записывает что-то у себя в записной книжечке. Из толпы выделяется человек среднего роста и спрашивает Петрова, что он записал у себя в записной книжечке. Петров отвечает, что это касается только его самого. Человек среднего роста наседает. Слово за слово, и начинается распря. Толпа принимает сторону человека среднего роста, и Петров, спасая свою жизнь, погоняет коня и скрывается за поворотом. Толпа волнуется и, за неимением другой жертвы, хватает человека среднего роста и отрывает ему голову. Оторванная голова катится по мостовой и застревает в люке для водостока. Толпа, удовлетворив свои страсти, — расходится (ПВН, 376).
Хармс строит свой текст таким образом, чтобы сохранить читателя в неведении по поводу двух моментов. Сначала Петров говорит о том, что будет, если вместо общественного сада построить небоскреб. Но Хармс не сообщает нам содержание его речи. Что же будет? С чем соглашается толпа? Как ее согласие отражается на дальнейшем развитии «случая»? Затем возникает загадочная записная книжечка, куда Петров что-то записывает. Что?
Между тем эти загадки — секреты полишинеля, ответы на которые имеются в тексте. Если построить вместо общественного сада небоскреб, то будет не Россия, а Америка. Толпа соглашается с Петровым, который заносит что-то в записную книжечку. В результате этой записи происходит то, о чем Петров говорил, а именно превращение России в Америку. Ведь суд Линча — исключительно американская реалия.
Весь сюжет «случая» с судом Линча, вероятней всего, — развертывание неизвестной читателю речи Петрова и его же загадочной записи в книжечке. Если это так, то «Суд Линча» оказывается сродни «Макарову и Петерсену», где происходящее также воспроизводит написанное в
Разница с «Судом Линча», однако, заключается в том, что Хармс всячески избегает тут эксплицировать эту «геральдическую конструкцию»[383]. Она построена на системе умолчаний, провалов, пустот. Петров
Речь и запись Петрова имеют магический характер, они тут же реализуются в сюжете. Но в отличие от книги «МАЛГИЛ», их текст скрыт. Он непроизносим (как в случае с записной книжечкой) или невоспроизводим (как в случае с речью). Важное указание на содержание речи и записи имеется в заголовке, в названии «случая» — «Суд Линча». Только из названия мы узнаем, что все, что описано в рассказе, — не простая российская расправа, а именно
Магия здесь опирается на непроизносимый и невоспроизводимый тексты, на речь, которая не записана, и запись, которая нечитаема.
Эта ситуация, конечно, соотносится с самой идеей первичности, невоспроизводимости «абсолютного истока», с идеей существования невидимого и неназываемого «предмета». Такой предмет, как мы знаем, создает смысл, унифицирует его, и вместе с тем сам он — «неуловим».
Непроизносимая запись к тому же отсылает к такому роду графем, которые непроизносимы. Графемы такого рода, как известно, вызывали постоянный интерес Хармса. С этой точки зрения можно еще раз взглянуть на уже упоминавшуюся хармсовскую технику использования старого правописания, особенно букв «Ф» и «Ъ». И «фита» и «ять» неразличимы от «ф» и «е» в произношении. Они имеют смысл только в области письма. Можно даже сказать, что они не имеют звукового эквивалента. В «Гвидоне» (1930) Хармс описывает явление буквы «ять» как некое событие прибытия, прихода:
Буква может явиться через калитку, дверь, окно, которые, как уже указывалось, связаны в системе Хармса с понятием монограммы. Монограмма имеет особое значение, потому что она сплетает буквы таким образом, что нарушает последовательный ассоциативный порядок речевой цепочки. Монограмма не может быть произнесена, ее смысл — это синхронный смысл всех спрессованных в монограмму слов. Введенский в «Некотором количестве разговоров» пишет:
Взгляд через буквенное, монограммное окно отрывает письменный текст от любого типа понятий. «Ять» является в калитку как совершенно самостоятельная графема, смысл которой сконцентрирован в ее форме, в ее написании. В одном из рассказов Хармса фигурирует Яков Иванович Ѳитон, о котором автор сообщает:
Тут подошел он к двери на которой висела бумажка, а на бумажке было написано жирными, печатными буквами: «Яков Иванович Ѳитон». Буквы были нарисованы черной тушью, очень тщательно, но расположены были криво. И слово Ѳитон начиналось не с буквы Ф, а с Ѳиты, которая была похожа на колесо с одной перекладиной (МНК, 137).
Яков Иванович входит в квартиру и проходит к двери своей комнаты, на которой также висит записка с его именем. В комнате он садится за стол с писчебумажными принадлежностями и сидит за ним «часа три», ничего не делая... Ситуация «неписания», хорошо известная нам по множеству хармсовских текстов.
В прошлой главе я упоминал текст о немом ораторе, который демонстрировал «дощечки с фразами, написанными большими буквами». Эти дощечки придавали письму подчеркнуто предметный характер. Тщательность правописания, бумажка, прикрепленная к двери, подчеркивают самодовлеющее значение письма. «Фита» — не простая буква. Исторически она вариант греческой «тэты»
Любопытно, что надпись сделана Яковом Ивановичем жирно и старательно, но буквы расположены «криво». Непрерывность, «текучесть» письма нарушена, и форма «фиты» возникает от перекашивания буквы Ф, в которой вертикальная перекладина поворачивается, наклоняется, покуда буква не превращается в «фиту». «Фита» образуется, так сказать, в силу «подворачивания» языка, о котором говорилось в предыдущей главе.