Михаил Востриков – Как стать богом (страница 26)
Однако, ничего этого нет и эстетически правильно сейчас стоять вот так: спиной, не глядя и как бы даже не видя. В этом «драматургия». И он спрашивает (все еще не оборачиваясь):
— Ну, и что ты от меня хочешь?
— Не знаю, — говорит Вадим, — Я ко всем нашим обращаюсь, давайте вместе, хватит гнить по одиночке, мы можем… я же смог.
— А все-таки? Чем я тебе могу помочь? Ты же не слабый, больной человек…
— Да, ладно тебе, Гришка. Все всё давно про тебя знают…
— Что именно они знают⁈ Что, собственно, они могут знать⁈
— Ну, не знают. Но, догадываются. Ты умеешь по желанию мгновенно накачивать себя ненавистью. Научи. Мне надо!
— По-моему, мы никогда с тобой не были такими уж друзьями, — говорит Ядозуб, — Или я ошибаюсь?
— Откуда мне знать? Я к тебе хорошо отношусь. Это ты со мной ссоришься, неизвестно почему.
СЮЖЕТ 16/2
Ядозуб поворачивается, наконец, и смотрит на Вадима нарочито пристально. Он видит его чуть бледное лицо с красными пятнами возбуждения на щеках. Правильный нос. Приоткрытый рот с неуверенной полуулыбкой. Глаза — совершенно как у голодного волка и быстро-быстро мигают. А между прочим, именно этот вот человек придумал ему кличку Ядозуб. Тенгиз предлагал звучное, но очень уж экзотическое — «Олгой-хорхой», однако, «Ядозуб» в конечном счете победил — в честной конкурентной борьбе. И правильно. Кличка простая, но хорошая, точная…
— А где он живет — Аятолла? — осведомляется Ядозуб со всей возможной благожелательностью.
— Не знаю. Пока.
— А Эраст, этот твой, Бонифатьевич?
— Тоже пока не знаю, — говорит Вадим, — Может, уже и не живет после нашей встречи. Их джип упал в пропасть, возможно, погиб.
Ядозуб снова отворачивается к окну.
«Ваша поза меня удовлетворяет». Он, поганец, конечно, даже не помнит ничего. Для него это было тогда всего лишь маленькое привычное удовольствие — процитировать, якобы, к месту, любимого классика и перейти к очередным делам. Любимое это его дурацкое занятие: приспосабливать к случаю разные цитаты. Дурацкие. Ему ведь даже и в голову не приходило тогда, как это было для меня важно: блокадный архив, шестнадцать писем из Ленинграда в Вологду и обратно. Никогда больше ничего подобного мне не попадалось. И не попадется уж теперь, наверное, никогда…
— Ладно, — говорит он, выдержав основательную, увесистую, как булыжник, паузу, — Я тебя понял. Я подумаю.
— Да уж подумай, сделай милость.
— Сделаю. Милость — сделаю.
«Ваша поза меня удовлетворяет». Так, кажется, у классиков? Восхитительно бледная дурацкая улыбочка ему в ответ. Теперь этот любитель цитат имеет то несчастное выражение глаз, какое бывает у собак, когда они справляют большую нужду.
— Не понимаю, правда, что я тут могу сделать. Все эти намеки твои, глупости. Так что ты губу не раскатывай… А этот ваш Интеллигент, он что за птичка такая в виде рыбки?
— Да, ничего особенного. Профессор. Членкор. Честный человек, вполне приличный.
— Я видел его по телику. Породистый конь.
— Да. Безусловно… У него, между прочим, штаб-квартира тут, у тебя же в доме, за углом.
— А-а… То-то я смотрю, там стада «мерседесов» всегда, как на водопое… Слушай, так в чем же дело? Если он такой у тебя вполне приличный — напрягись! Присядь, надуйся и организуй ему соответствующий рейтинг.
Вадим снова улыбается волчьей своей улыбочкой (похожей теперь уж вообще на оскал) и тихо говорит:
— В этом все и дело, я не знаю как… маленькую трубу могу повернуть ненавистью, а большую нет.
— Ладно, — говорит Ядозуб, — У тебя все? Тогда иди с Богом. Привет мамане. Она у тебя пока еще жива, я полагаю?
Он видит гнев, и бешенство, и ярость, и желание ударить (в пах, с ноги!), но ничуть не боится — некого ему здесь бояться. Хотел ненависть — получи! Наоборот, он испытывает острое наслаждение, тем более острое, что точно уже знает: ничего он делать для Вадима не станет, палец о палец не ударит, пусть получает свое сам. Все, что ему причитается по жизни. Jedem das seine.
СЮЖЕТ 16/3
Когда Вадим уходит (со своей бессильной яростью), он садится за стол, включает яркую лампу и придвигает поближе папку с письмами.
Открытое письмо в Петроград, датировано 7 февраля 1918 года, с ятями еще и с ерами, но без подписи. Неужели уже понятно ему сделалось, что такие посланьица лучше не подписывать? Вряд ли. Но, судя по тексту, прозорливый человек и не без юмора… Достоин известного уважения, хотя наверняка белая кость, высокомерная сволочь дворянского происхождения… Просрали державу.
Сбоку, на свободном местечке, аккуратная и обстоятельная пометка: «1918 года февр. 16 дня отправл.». Да-а-а. Этот уж точно ничего не понял еще. Уволенный от службы рядовой. Скорее всего, контуженный какой-нибудь, а может быть, и безрук-безногий. И не зажиточный, нет — в панике и отчаянии ищет возможности хоть как-то обустроить жалкое свое будущее и не понимает, козявка, что нет у него будущего, нет и быть уже не может… «в центре, кратера Вулканического извержения».
Без всякого сомнения — жирная, дебелая корова. Мещанка. Дура. Ни единой собственной мысли в голове. Если выжила, двадцать лет спустя с такой же идиотской самоуверенностью повторяла за газетами, что «правильно их стреляют… органы не ошибаются, а дыма без огня не бывает…»
Седло какое-то. При чем здесь седло? Может быть, они из помещиков, и осталось у них от прежнего выезда одно лишь роскошное седло. С чепраком. Смотри «Три мушкетера». Впрочем, маловероятно: какая пенсия может быть для помещика в восемнадцатом году? Но с другой стороны, откуда в мещанской или, скажем, чиновничьей семье седло?
Не-ет, никакой голод вас не возьмет. И уж никакая холера, конечно. Вечные. Вечные! Будьте вы неладны, с пенсиями вашими и с вашими продуктами.
Это уж точно. И про зверье точно, и про волю Господню. Сколько же лет… сколько веков вы это повторяете: воля Господня, воля Господня. Удобрение.
Штамп на письме: «Тверь, 28.5.18». Без малого век миновал, а что изменилось? Картошка подешевела. А может быть, и нет. Это смотря что такое «мера»… Так, теперь у нас почтовая карточка. Вот странно: вся мухами засижена. Что они ее, на стенку вешали, что ли?
Отправлено 2.11.18 из Москвы в Петроград. Где они теперь, эта Нюша и этот таинственный Бачил? А керосиновая лампа, очень может быть, и цела. Впрочем, нет, вряд ли. Кто станет хранить керосиновую лампу? Разве что какой-нибудь в конец сдуревший коллекционер.