18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Михаил Воронцов – Петербургский врач 9 (страница 9)

18

Она поставила стакан.

— До девятнадцати лет мне почти два года, Вадим. Два года. Я не хочу их пересидеть в гостиной. Я умею делать перевязки, я немного работала в твоей лаборатории и вела записи. Я видела столько, сколько их курсистки увидят к третьему курсу. И что же — два года вышивать?

— Вышивать не дам, не надейся. — Я отпил чаю. — Что-нибудь придумаем. И не из таких ситуаций выкручивались. Все будет хорошо.

— Верю, — улыбнулась она. — И еще вот что. Про институт отцу знать не нужно. Узнает — и в его прошениях появится еще один пункт: дочь не только увезли и обвенчали, ее еще и толкают в курсистки. Это, может, и пустяк… особенно на фоне того, что уже случилось, но пусть он узнает потом, когда менять что-либо будет поздно.

— Ты начинаешь рассуждать, как Ракитин.

— Я рассуждаю, как дочь своего отца. — Она пожала плечами. — Его школа. Он семнадцать лет учил меня, как устроены люди его круга, и не догадывался, против кого я это применю.

Потом она поднялась, открыла саквояж и выложила на столик стопку книг. Латинская грамматика, истрепанная по углам. Учебник анатомии. Хирургия.

— Это я не сдала в багаж нарочно. — Она села и накрыла книги ладонью. — Путь долгий, делать нечего. Будешь учить меня медицине. По-настоящему, с самого начала, как студентов учат. Успеем много.

— Учить буду. — Я взял верхнюю книгу, взвесил в руке и положил обратно. — С костей и начнем, с завтрашнего утра: анатомию учат от скелета. А вот насчет того, что делать в пути нечего, ты, Аня, ошиблась.

— Да? — она хитро посмотрела на меня. — А знаешь, ты прав!

Аня отставила стакан на дальний край столика, встала и повернула ключ в двери. Потом подняла руки к воротнику и начала расстегивать платье.

— Ты очень-очень прав.

Глава 5

Утром, как и было обещано, мы начали с костей.

Анна села к столику с тетрадью, я открыл учебник на скелете, и первый час мы честно потратили на позвоночник. Она схватывала быстро, записывала еще быстрее, а вопросы задавала такие, что я то и дело ловил себя на желании ответить: не знаю, посмотрим вместе. Отчего у позвонков разной высоты тела? Зачем крестцу срастаться, если он все равно кость? Я объяснял, рисовал на полях ее тетради, и к обеду мы дошли до ребер. Латынь она зубрила вечерами и уже не путала «процессус» с «процессией».

Так и пошло: до обеда лекция, после обеда латынь и повторение, вечером вопросы по пройденному. Семестр, обещанный ею в первый вечер, оказался не шуткой.

А поезд шел себе на запад, и дорога, к моему удивлению, не подбрасывала нам ничего, кроме расписания. Я по харбинской привычке ждал неприятностей отовсюду: на станциях держал Анну при себе, кольт лежал в кармане шинели. Кольт свою службу уже сослужил, но отставки я ему не дал: до Петербурга далеко, а желающих побеседовать со мной могло найтись больше, чем мне бы хотелось. Однако никто не заболел, никого не резали, хунхузы остались за Маньчжурией, и ни одной журналистки, которую надо было бы вызволять из рук лихих людей, по дороге тоже не попалось. Я даже подумал, что отвык от такой жизни и что отвыкать приятно.

Публика в вагоне ехала важная. Через купе от нас возвращался с ревизии действительный статский советник из путейского ведомства — сухой человек в золотых очках, который весь день писал у себя, а в коридор выходил размяться, заложив руки за спину, и смотрел в окно так, будто принимал у зимы работу. Была пожилая генеральша, ездившая к сыну в Харбин, — она за первые же сутки выяснила у проводника все обо всех и при встречах в коридоре смотрела на Анну с интересом. С соседями по вагону мы держались вежливо и коротко. Что Анна — дочь того самого графа Батурина, мы решили не объявлять, но и не прятать: скрываемая фамилия притягивает любопытных вернее любой открытой. Батуриных в России хватает и без графов. Для попутчиков мы были доктор с женой, едущие из Харбина, и генеральша, прощупав эту версию с разных сторон, потеряла к нам интерес на вторые сутки, о чем я нисколько не жалел.

За Маньчжурией к Семену в купе для прислуги подселили соседа — денщика полковника, ехавшего в том же вагоне. Услышав от проводника слова «полковник» и «денщик» рядом, я, признаться, напрягся: после Харбина это сочетание вызывало у меня вполне определенные воспоминания. Но полковник Хомутов оказался артиллеристом с простреленным под Мукденом плечом, ехал долечиваться и на вторые сутки уже показывал мне за чаем, насколько рука не добирает при отведении. Я посмотрел, помял ему плечо через китель и сказал, что доберет: рубец тянет, разрабатывать надо через боль, но без фанатизма. Он заметно повеселел.

За Семена я поначалу расстроился: жил один, как хотел, а теперь тесно, чужой человек, храпит небось. Зря, как выяснилось.

— Никак нет, Вадим Александрович, — сказал Семен, когда я спросил. — Вдвоем оно и веселее. Пантелей мужик тихий, аккуратный. В карты играем. И в шахматы.

— В шахматы? — Я решил, что ослышался. — Ты играешь в шахматы?

— Играю. — Он сказал это так же спокойно, как докладывал о вымытой посуде. — В Мукдене провизор наш скучал по вечерам, один играть не станешь, вот и выучил меня. Говорил, у меня к этому делу голова подходящая. Доска у Пантелея своя, дорожная, с дырочками.

Вечерами я иногда слышал через стенку тамбура, как они играют: долгая тишина, потом сокрушенное «эх ты ж…» Пантелея и спокойный голос Семена: «Сдавайся, чего мучиться». Пантелей проигрывал постоянно. Полковник Хомутов, узнав про это, приходил смотреть партию, стоял в дверях купе и молча страдал за своего денщика.

Лекции наши шли своим порядком, но с некоторыми особенностями.

Однажды Анна закрыла тетрадь, отобрала у меня учебник, положила его на полку и деловито начала снимать с меня рубашку. Возражений у меня тоже не нашлось, и плечевое сплетение мы в тот день так и не закончили.

Дальше это повторялось с завидным постоянством. Аня занималась жадно и всерьез, но лишь до той минуты, пока не решала, что на сегодня науки довольно, а мы женаты, и купе заперто изнутри. Спорить с этой логикой было трудно, да я и не пытался.

Один раз, впрочем, попробовал. Мы дошли до костей запястья, до всех восьми, и мне хотелось закрепить познания. Поэтому, когда тетрадь захлопнулась, я пробурчал что-то вроде того, что учение должно быть главным, что настоящий студент сперва учится, а потом позволяет себе остальное, и что с таким прилежанием на экзамене можно поплыть.

Сказал и поплатился.

— Хорошо, — подозрительно легко согласилась Аня, поворачивая ключ в двери. — Учение прежде всего. Тогда продолжай.

— Что продолжать?

— Лекцию. Кости запястья, ты остановился на ладьевидной. Я слушаю очень внимательно. Раздевайся, иди ко мне, но не забывай про лекцию. Сам сказал, что это главное.

Я понял, во что вляпался, но отступать было уже некуда.

Собрав всю волю, я в процессе рассказывал про ладьевидную и полулунную, потом про трехгранную.

Маловероятно, что кто-то кроме меня еще читал лекции таким срывающимся голосом. И вообще я продержался недолго. На какой-то минуте лекции образовался перерыв, не предусмотренный программой.

Аня потом долго не могла успокоиться. Она лежала, уткнувшись мне в плечо, и всякий раз, отсмеявшись и затихнув, начинала снова.

— Трехгранная, — стонала она в подушку. — Господи. Видел бы ты свое лицо. Тебе надо выступать с этим публично.

— С публичными выступлениями придется подождать, — сказал я. — Программа рассчитана на одну слушательницу.

Про Байкал нас предупредили за сутки: паромы зимой не ходят, озеро переезжают по льду, на той стороне ждет другой состав. Кругобайкальская дорога, пробитая в скалах, была, по словам кондуктора, забита воинскими эшелонами так, что пассажирские через нее не пускали вовсе: все для фронта, а господа пассажиры уж как-нибудь по старинке, лошадками.

Станция Байкал встретила нас ветром. Поезд подполз к тупику, рельсы кончились, и дальше лежало озеро — белое до самого края, где оно сходилось с серым небом. У пристани, вбитый в лед по ватерлинию, стоял паром-ледокол: черная железная громада, четыре трубы, ни дыма над ними. Старый знакомый. Осенью он вез меня на восток по черной воде, и та ночь мне до сих пор изредка снилась. Теперь он стоял смирно, как замороженный, и до весны никуда не собирался.

На перроне и вокруг началось то, что бывает всегда, когда триста человек разом выгружают из тепла на мороз. Носильщики тащили чемоданы, ямщики орали, генеральша требовала начальника станции, путеец в золотых очках стоял над своими чемоданами, как часовой. Ветер с озера пробирал через шинель, будто ее и не было. Семен с Пантелеем взяли наш багаж в оборот: Семен считал места и никого к ним не подпускал, Пантелей грузил, и через полчаса, пока прочая публика еще суетилась, у нас был крытый возок с тройкой, а за ним багажные розвальни.

В возке лежало сено. Нас с Аней одели дополнительно в меховые шубы. У Ани из нее остались видны одни глаза. Семен уселся на розвальни, свесив ноги, рядом с ним Пантелей, и наш маленький караван — впереди еще пять или шесть саней с нашими попутчиками — выехал на лед.

Дорога по льду была расчищена от снега и накатана до блеска. Лошади шли быстро, но возок все одно мотало и вело юзом на раскатах, и первую версту Аня держалась за меня обеими руками, но потом освоилась.