Михаил Вайскопф – Писатель Сталин. Язык, приемы, сюжеты (страница 18)
Склонность к автоцитатам объясняют обычно сталинской мегаломанией, что все же не совсем справедливо. Разумеется, было здесь, как у Троцкого, и самолюбование, упоение своим звучным псевдонимом. Но вместе с тем эту привычку говорить о себе в третьем лице Сталин субъективно мог интерпретировать совсем по-другому – как пропагандистски выигрышную декларацию скромности, сопряженной с отказом от кичливого выпячивания своего «я». Подобно Троцкому, он опирался на классическую и весьма почтенную традицию, заданную, в частности, Юлием Цезарем, который в своих «Записках о Галльской войне» писал о себе в третьем лице.
Вообще говоря, иерархическое соотношение между «тов. Сталиным» и ссылающимся на него «я» (чаще всего, правда, само слово «я» в таких случаях скромно опускалось) было сложным и переменчивым. Ему случалось и восхвалять, и, как сказано, порицать свои работы. Но в обоих случаях тот, кто выступал с их овнешненной оценкой, представительствовал от некоей глобальной, непререкаемой истины, безотносительно к тому, облачался ли он в одеяние ее харизматического вестника или смиренного служителя. Впрочем, подробнее о двупланности его авторского образа будет сказано в последней главе.
В социально-административной риторике Сталина место абсолюта занимают, естественно, официальные правители страны – ее партийно-пролетарские «массы». Ведь, согласно усвоенному генсеком канону «демократического централизма», авторитарная элита в конечном счете управляется партийными низами, делегирующими ей свою волю. В борьбе с оппозицией Сталин виртуозно, как никто другой в партии, орудует этими демагогическими трюизмами, ревностно отстаивая культ «дисциплины», который он начал усваивать еще на заре своей партийной карьеры, когда боролся с горделивыми меньшевиками. «Оказывается, – писал он в 1905 году, – партийная дисциплина выдумана для таких, как мы, простых работников!» Добиваясь массовой поддержки, Сталин с 1920‐х годов грубо имитирует верноподданническую преданность идеалу плебейского коллективизма, противопоставляя его зазнавшимся партийным вельможам и облекая эту антитезу в доходчивые формы примитивно-экономической субординации, в отношения между «хозяином» и работником. Поучая Троцкого, он превозносит партию за то, что у нее «выросло чувство силы и достоинства, что партия чувствует себя хозяином и она требует от нас, чтобы мы [т. е. члены партии] умели склонить голову перед ней, когда этого требует обстановка». Впрочем, чудесный прилив совершенно аналогичных чувств испытывают, по наблюдению генсека, и все прочие
За последнее время, – говорит он в 1925 году, – у рабочего класса особенно развилось и усилилось чувство силы и чувство своего достоинства. Это есть возросшее чувство хозяина у класса, представляющего в нашей стране господствующий класс.
Словом, не прошло и восьми лет после объявления «диктатуры пролетариата», как этот последний – причем почему-то на взлете нэпа – наконец-то начал ощущать себя пусть не диктатором, но все же хозяином страны. Уже в 1950‐е годы Сталин снова говорит, что рабочий класс «держит в своих руках власть и владеет средствами производства». По-хозяйски ведет себя, как следовало ожидать, и колхозное крестьянство. В начале 1933 года, т. е. в разгар Голодомора, генсек, выступая на пленуме, порадовался за счастливого советского мужика:
Теперь крестьянин – обеспеченный хозяин, член колхоза, имеющего в своем распоряжении тракторы, сельхозмашины, семенные фонды, запасные фонды и т. д., и т. п.
Здесь уже упоминался тост, который на самом разбеге террора, в июне 1937 года, Сталин поднял в Кремле за руководителей работников металлургической и угольной промышленности и в котором он, согласно черновой записи, семь раз обмолвился словом «вышка». Стремительная текучесть уничтожаемых им кадров, видимо, навела его на унылую мысль о бренности всего живого, и тогда он впервые противопоставил им нетленную субстанцию – народ как неисчерпаемый резерв подданных (подробнее об этом см. в 4‐й главе, в предпоследнем разделе – «Русло потока»). «Руководители приходят и уходят, – сказал вождь, – а народ остается и он всегда будет жить. Скажите, кто живет вечно? Если кто живет вечно, – это народ.
Нас, однако, интересует пока другое – неистребимая тяга генсека к симметричным конструкциям, развернутым в данном случае применительно к взаимоотношениям народа и начальства. «Быть
Ясно, что от благорасположения этого державного народа безоговорочно зависит и его руководство, включая советское правительство и самого вождя. Ведь всевластному народу ничего не стоит уволить своих нерадивых слуг, особенно тех, кто претендует на диктатуру: «Никогда, ни при каких условиях, наши рабочие не потерпели бы теперь власти одного лица», – втолковывает он в 1931 году Э. Людвигу, очарованному советской демократией.
Дело не только в демагогии, сверхъестественном лицемерии или лицедействе Сталина. Отработанная им комическая инверсия подлинной социальной иерархии внутренне мотивирована, ко всему прочему, той же метонимической и синекдохической поэтикой. Его «авторский образ» беспрестанно балансирует между двумя полюсами, по карнавальной оси перемещаясь от амплуа вождя, олицетворяющего и концентрирующего в себе волю всего советского общества, до мизерной частицы этого необъятного социума, послушной его суровой власти. В этой шутовской амплитуде было нечто от забав Петра Великого или – если обратиться к еще более употребительной аналогии – от Ивана Грозного, который подвизался то на правах богоравного самодержца, то в карнавальной роли «пса смердящего» – жалкого грешника либо убогого подданного государя Симеона Бекбулатовича. Подобным государем или, если угодно, всемогущим «князь-кесарем» мог быть для Сталина пленум ЦК и партийный съезд, а также ВЦИК, президиум «всенародно и свободно избранного» Верховного Совета и его августейший председатель – «Михалываныч» Калинин, возглавлявшие, согласно сталинской конституции, Советское государство. Для своих бесчисленных рабов Сталин всегда оставался «вождем и учителем», «солнцем народов», «корифеем» и пр., но официальный его титул в течение долгих лет маркировал подчиненную, вспомогательную миссию при коллективном начальстве, – всего-навсего «секретарь ЦК», как он расписывался на директивных документах. «Я человек подневольный», – любил он повторять.
У всесоюзной игры имелся пародийно-домашний эквивалент, подсказанный как плебейско-подьяческим воображением Сталина, знавшего лишь две социальные ниши – холопа и властелина, – так и его национально-этнографическими ассоциациями. Свою малолетнюю дочь диктатор величал «хозяйкой» (во 2-й главе мы коснемся и непосредственно кавказской подоплеки этого прозвища), у которой он, ничтожный «секретаришка», покорно испрашивал «приказы»118.
Инверсии такого рода отражаются в диалектических причудах пространственно-двигательной семиотики Сталина, неоднократно упоминавшихся на этих страницах. Мы говорили, помимо прочего, о свойственном ему сплетении статики и динамики. В остальных случаях отмечалась странная взаимообратимость и двуединство таких симметричных категорий, как внешняя и внутренняя, лицевая и обратная стороны объектов, движение вперед и назад, верх и низ. Удобной иллюстрацией к сталинскому восприятию социальной иерархии может служить традиционнейшая метафора политического движения к цели или государственного строительства как скачки. Сталин настойчиво пользовался этой кавалерийской аллегорикой, словно компенсируя свой – действительно странный для кавказца и так называемого создателя Первой конной – страх перед лошадьми и верховой ездой. «Эти государства… – бросил он как-то в беседе с Роем Говардом по поводу соседей Советского Союза, – прочно сидят в седле». По отношению к народу и стране правящая партия изображалась им в контурах Петра Великого – т. е. в образе седока или жестокого, властного наездника. Комментируя «итоги первой пятилетки», он высказался на этот счет достаточно откровенно: