18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Михаил Тарковский – Поход (страница 33)

18

Считается, что семья помогает в невзгодах, но Фёдора, когда лежал, неудачи только отделяли. В тайге его будоражило единственное: вокруг столько дармового, неучтённого, волшебно живого, что можно пустить в свою пользу, продать или обратить в закуску и раздарить нужным людям. И что он – без свидетелей с этими драгоценностями, и в этом особая тайна, личная, притягательная и ничуть не менее интересная, чем семейная. И свои счёты-расчёты, что можно превратить столько-то оленей, соболей или рыбин в снегоход или лодку. Или машину. И довершалось это умением не только добыть, а ещё и пристроить. Это и давало азарт, и становилось целью, и нарастало самолюбием, что, поди, руки-то из места растут, и добыть умеем, и договориться, и отношения выстроить с миром, пусть грешным, но нужным. И вообще, мы мужики крепкие, у нас и дома всё крепко, так что перед людями не стыдно. И жена – тоже часть крепости, хозяйства, завода. Со своими, конечно, бабьими немощами-странностями, но тут уж «чо поделашь». Вон Шектамакан вроде лучший охотник, а, бывает, так «евоная» выведет из себя, что фыркает потом неделю, что «никово баба не понимат».

Фёдору в голову не приходило, что Шектамакан только на людях хорохорился и целая жизнь шла у него в семействе. Что когда дома, то с женой ездит неразлучно и по сети, по черемшу, по ягоду, и не потому, что считает жену куском завода, а потому, что она значит не меньше, чем вся тайга вместе взятая. А если и порыкивал на неё из избушки, то вовсе по другим причинам. Чтоб не сбивала с колеи, с круга, с таким трудом выстроенного. Потому что если о жене будешь думать, то с ума сойдёшь и прощай промысел. Поэтому проще подморозить чувство, на лабазок вытащить из зимовья́ и понадёжней прибрать, чтоб мыши не попортили. Правда, в нелёгкий миг не выдержит охотник, занесёт узелок, оттает – и такое навалится, хоть правда «домой бежи».

У Фёдора было как? Претило большие чувства вкладывать в семью, и всё домашне-тёплое, сонно-молочное, где он расслаблялся и терял хватку, казалось враждебным работе, чем-то стыдным, говорящим о слабости. Другие-то мужики млели от тёпло-молочного и только на людях гонор разводили, а Фёдор всё принимал за чистую монету и за признак силы, которой само́му не хватало. И когда окунался в молочное тайное – стыдно было, и жену предавал, будто вечный Шектамакан или Перевальный стоял над ним стоял и следил, настоящий он мужик или нет. А если вдруг жена напортачила в хозяйстве или по связи несуразность вывезла, то краснел от стыда: опозорила.

Анфиса спросила по связи совета, мол, не знаю, что с нетелью делать. Спросила неумело, стесняясь всех, кто слышит, и от этого хуже сбиваясь. И не к месту повторяя: «Как понял, приём». А Фёдор отрезал: «Ты давай, это, хозяйка, сама решай с нетелью». А она тогда про Деюшку что-то пролепетала, что он избушку и собачку нарисовал, а Фёдор закруглил, оборвал почти, мол, ну ладно, ладно, хватит тут нежности разводить. «Всё, до связи».

Им ребёночка только одного Бог дал, сына Дея Фёдоровича. Хороший мальчишка, маме помогает. Со школы придёт, с дровами поможет, по воду съездит на «Буране», правда, ульёт крыльцо всё да сам и расшибётся. И так изо дня в день. А дни у хозяйки на один похожи, событий-то нет, и вот уже ноябрь, и радуйся, если б не постоянное чувство одиночества и забирающего хозяйственного круга, когда одна мысль – не поскользнуться, не вередиться, не заболеть, тем более на вертолёте грипп злючий привезли. Сначала ноги ломит, а потом температура сорок.

Середина ноября… В тайге у охотников целые эпохи сменились, и каждый день как деревенский месяц по впечатлениям. Взлёты и спуски. Сопка на сопке. А тут равнина. И вот выйдет хозяйка поздним вечером на угор – черно́. Только огромный пятнистый провал до неба – Енисей шугует ледяными полями, грохочет раскатисто и отстранённо. Деревня за спиной, и кажется, ты одна на берегу океана. И даже есть ли дом, неизвестно. Может, привиделся? Может, обернёшься, а там ни огонька и одна тайга ледяная? И так жутко, одиноко станет, что хоть плачь. Только молитва и спасает.

Фёдор и в полусонных своих мытарствах по тайге плутал, а не домой возвращался, считая, что незадача с соболями выставит его худым добытчиком. А что на любовь смелость нужна, тайно понимал, но за это ещё больше в себе улёживался. Недолюбленное так и копилось: и жена, и сын, и тайга зимняя серебряная – уже в союзе состояли, как всё брошенное. И раз о любви-разлуке зашло: не все охотники ширь имели, как Шектамакан, но управлялись и жили, и любовь хоть какая, но тёплым шаром перекатывалась из семьи в тайгу и обратно без ущерба для близких и дальних.

А соболя всё не ловились. Однажды Фёдор пошёл на путик особенно поздно и вдобавок в ручей провалился – промыло полынью, чуть дальше, чем он думал, и припорошило снежком, а тот не успел позеленеть-пропитаться. В общем, подмочил лыжи: камус сложно очистить от ледяного чехла. Ножом стараешься скоблить. И надо, чтоб вода замёрзла – чтоб морозец. А то будешь у лыжи сидеть ждать, пока льдом схватит. Фёдор и ноги подмочил и вернулся в зимовьё. Переоделся. Лыжи, чтоб не повело, засунул в жомы, парные палочки, заткнул за специально прибитые брусочки. Включил рацию, и его позвал Ла́баз, брат Перевального, которого Перевальный посадил у границы участка «форпошшыком», ну и чтоб сети ставил. Перевальный – деятельный мужик, не старовер, но уважаемый всеми независимо от конфессий: в голове трудового мужика соседи-работники по сортам распредёлены, и Перевальный у всех в первых. Лабаз был молодой и чудаковатый, к тому же не таёжник – работал в школьной кочегарке. Он никак не мог размочить счёт по соболю. Виноват, правда, сам: сначала тянул, взялся баню рубить, потом бросил… и начал настораживать с опозданием… И вот сегодня у него попал первый соболь.

– Ерачимо́! – кричал он, срываясь на фальцет. – Ерачимо Ла́базу! Ерачимо́!

«Чо кричать? – раздражённо подумал Гурьян. – Видишь, не отвечают, и нечего орать». И ответил негромко и умудрённо-нехотя, будто занят был чем-то важным и особенным:

– Да, Лабаз.

– Ерачимо, слушай… – Лабаза прямо распирало. – Слушай, хе-хе… такое дело… Мне твоя помощь нужна… Я тут соболя добыл! Да, главное, котяра такой. Слушай, прямо не знай, хе-хе. Слушай, а это… в общем… я хрен его знат, как его обдирать! Помоги, слушай. Я честно чо-то это… Хе-хе.

«О-о-о, – подумал Гурьян, – час от часу не легче».

– Ерачимо-о-о! – проблеял Лабаз. – Ты где потерялся? Слушай, я не думал, что он такой здоровый бывает! Лапти такие! Может, это росомага, хе-хе?!

– Цвет какой? – неестественно равнодушно и с надеждой спросил Гурьян, надеясь, что скажет семёрка, жёлтый, хоть не так обидно…

– Да слушай! Чо-о-рный! Чо-о-рный, веришь ли, как головешка! И ишшо сседа́! Аж с искро́й! Вот ведь! И горло, слушай! Горло аж оранжевое, аж горит, знашь, как этот, как апельсин! А я ишшо ворчу. Думаю, не ловится и не ловится! Дак я согласен – пусть сначала не ловится, зато потом такого великана прикутать! Тем более я-то так тут у братухи… Для мебели… А и к доброму охотнику не ко всякому такой запорется! Экземпляр!

– Ну понятно. Мыши-то не постригли?

– Да нет, он в жердушке был! Ещё иду – смотрю чо-то чёрное, аж вздрогнул! Ещё тащил в рюкзаке, лапа за ветки цепляется, думаю – не сломать бы!

«Какого же он размера?» – изъедал себя Гурьян.

– Ну ты мне помоги, ага? Прям говори, чо да как? А то я сижу как дурачок, неохота испортить такого… верзилу!

«Сам ты… верзила!» – подумал Федя и сказал:

– Лабаз, у тебя тряпка есть? И чулок?

– Какой чулок?

– Капроновый чулок. Женский. Или от колготков опорок.

– А чулок зачем?

– А обезжиривать чем будешь?

– Обожди, пошарюся на полке.

Пауза.

– Ерачимо! Нашёл! Степан тут всего назапасал. Братан у меня молодец, ничо не скажешь. А то уж я думаю, сейчас «Буран» раздёргаю, и в деревню, ха-ха… в клуб! Там какую-нибудь марамуху из колготок вытрясу, едри её за ногу, хе-хе… А колготки в карман – и обратно…

В общем, заставил он Федю подробно, с уточнениями и переспрашиваниями, ободрать по рации соболя, да еще при каждом действии в красках комментировал свой восторг по всем поводам: какая у него мездра, «сколь жира в пахах – аж гирлянды, хоть на ёлку вешай», и какие у него красивые лапы, подушки, хвост, спинка, уши и всё остальное. Чуть не усы – лучшие в крае. После обдирки соболя он так изнервничал, что решил «пружануть бражонки», причём с полной серьёзностью спросил Федю, «будет» ли он. И разочарованно-облегчённо сказал: «Ну, а я пригублю».

– Ты соболя-то напяль хотя бы.

На что тот сказал:

– Обожди, мне напряжение надо снять.

«Ведь сейчас надрызгается, забудет и спарит соболя».

Эфир наполнялся гомоном, постепенно заглушая голос Лабаза, который уже кому-то другому втирал восторженно про «экземпляр», про такого «котяру, что загляденье!» и про его неимоверные стати, согласно которым он должен был давно превратиться в Золотого соболя из сказки. И про свои резкие планы расширения промысла. Он то замолкал, то вступал всё более восторженно и путано. Паузы увеличивались, а перед тем как окончательно заглохнуть, он прокричал, какой «басявый» у него денёк сегодня, что грех не отпраздновать и что завтра встанет «в шесть, нет, в пять» и пойдёт «дупляночек подпилит».