18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Михаил Тарковский – Очарованные Енисеем (страница 56)

18

Павел думал о том, как погонят они машины по зимнику в Верхне-Инзыревск, как будут нестись колонной с транзитными номерами и сияющими фарами в снежной пыли, как странно будут выглядеть среди кривых лиственниц эти надписи – «Рояль Салон» или «Супер Салон», и какой все эти большие и пока еще великолепные автомобили создают пронзительный контраст со всей окружающей разрухой и нищетой.

В последнюю ночь, лежа с Дашей, он почему-то представлял зимнее небо с плоскими оловянными облаками, снежный верх сопки и выгнутые лиственничные ветви с шишечками, и то, как, бывало, за этими ветвями, за хребтами и облаками, вдруг затаится что-то и одним вздохом северного неба, как огромным насосом, высосет всю душу без остатка, и как иногда кажется, что если не поделишь с кем-нибудь этот вздох, то в сорок лет или пустишь себе в лоб пулю или сойдешь с ума.

Потом они с Дашей в полусне смотрели по ночному каналу «Жестокую Азию» – американский сериал про джунгли, в котором резали визжащих крыс, а у огромной живой черепахи отрубали ноги.

Павел выключил телевизор, и Даша, ровно дыша, заснула рядом с ним, а он глядел на ночной уличный свет, пробивавшийся в щели спущенных жалюзи, и ждал звонка, как спасения, потому что, несмотря на полную ночную недвижность, жизнь неслась вперед с реактивной скоростью, требуя или немедленно приладить происходящее к себе, или прекратить… И снова звонил телефон, и Даша стояла перед ним, говоря: «Ну все, красотулечка», и он в последний раз поцеловал ее и повернул за ней ключ.

Ранним утром он сидел в самолете между храпящим Василичем и учительницей из Канска в толстых очках, за которыми будто именно с поправкой на эту толщину и были невероятно густо обведены чернильно-синей тушью глаза. Некоторое время они разговаривали, потом она уткнулась в книгу, а Павел, отвалившись в кресле, в полудреме думал о том, как ему придется возвращаться к прежней жизни. Он вспомнил, как когда-то по приезде от овдовевшей матери насаживал отцовский топор на новое топорище, как держал его, гладкое и белое, на весу лезвием вниз, постукивая по торцу, и как оно волшебно-послушно карабкалось по топорищу при каждом ударе. Он думал о том, как не скоро вернется былая и зыбкая устойчивость его жизни, дающаяся только каждодневным мужицким трудом, и о том, что только от этого труда и зависит его душевное равновесие, потому что возясь с каким-нибудь срубом, он и в самом себе будто возводил что-то из гулких и прозрачных бревен.

«…Как все меняется в дороге, – думал он, – вот если дома у каждого свои дрязги, обиды, раздражение, к примеру, на соседа, который столько лет копается с новым домом, все выпендривается, аккуратничает, а сам живет в балке с бабой и тремя ребятишками, то в самолете это уже переоценивается и подается попутчику с гордостью, вот, мол, какие у нас мужики, терпеливые, основательные. Павел, одиноко живущий и как никто понимающий, что такое просто выстиранная женщиной рубаха, умел очень хорошо сказать про товарища – «крепкая у Сереги семья», и было в этих словах столько бескорыстного одобрения, что казалось, тень чужого счастья питала и его самого какой-то трудной и светлой силой. Он вспомнил чистившую зубы Таню, гулкий шорох зубной щетки и ту пронзительную нежность, которую испытал тогда к этой щетке, к зубам, ко всей этой молодой женщине. Улегшись в тот вечер на полу в спальнике, он со жгучим и стыдным чувством вдруг представил ее своей женой, и тут же переборов себя, отпустил ее, отдал, испытав уже давно знакомое ощущение освобождающающей потери, и дальше, засыпая, думал только о самом Николае, о его седеющей бороде и о том, сколько ему пришлось потерять волос, прежде чем найти такую Таню.

Потом Павел думал о годах, убеждая себя в том, что все переживания по их поводу не более чем слабость и предательство перед старшими товарищами. У него почему-то сильно стачивались передние зубы, и, помнится, в Красноярске зубной врач, крупный лысый человек в халате, из-под которого мощно торчали серые брюки, покопавшись у него во рту сильными и сырыми пальцами, буркнул, что сейчас «коронки только на зад поставим», а потом придется и весь «прикус повышать». Павел много лет жил в ожидании этого «повышения прикуса», а однажды взглянув в зеркало, вдруг застыл, ошеломленный, поняв, что хватит прикуса. Понял и махнул рукой, как машут, болтанув остатки бензина в бачке: хватит до дому-то, как глядя на оставшуюся жизнь, знают: хватит, всего хватит, и любви, и терпения, и воли.

Самолет уже давно набрал высоту, и Павлова голова, сползая по откинутому креслу, клонилась то к Василичу, то к канской учительнице. Перед закрытыми глазами все плыла снежная подкрыльная даль, вздутая таежная шкура, дороги, поселки, сибирские и дальневосточные города, а за городами этими, бросая на людей незримый снежный отсвет, стояла кряжами и горной тайгой студеная крепь природы, и продутый ветром парнишка в драном свитере взмывал на дизельном «хай-люксе» на ледяной бугор, скрежеща шипами и высекая ледяную пыль… А сам Павел уже сидел за рулем своей «короны», и бежал под темно-зеленый капот крупный серый асфальт, и дорога становилась все извилистей и вертикальней, и била струя пара из серебристой трубы теплотрассы, и в доме из обгрызенных блоков, в коммуналке без телефона, торопливо убиралась, мыла посуду и собирала в школу маленького Артемку Даша с поблекшим лицом и ясными как океанская вода глазами…

А когда прошло это почти непосильное чувство края жизни – жизни, растянутой на полпланеты, нечеловеческого и долгожданного удобства от какой-то наконец уже полной распростертости меж балтийской и тихоокеанской синевой, тогда вдруг все стихло, исчезло и стало казаться Павлу, что он – самолет… Большой дальний самолет, и портовский техник сливает у него из крыла в банку с проволочной ручкой керосин, а он стоит ни жив ни мертв на длинной белой полосе и все думает: «Господи, Господи, да что же это будет, – что же будет, если вдруг недостаточно чистой и прозрачной окажется горючая и горемычная его душа».

Когда подлетали к Красноярску, в родной и спокойной снежной дымке всплывали над серыми пятиэтажками и трубами сопки, и огромный четырехмоторный самолет летел совсем медленно, почти вися на одном месте и тихо снижаясь вместе со снегом. И Павел тоже как будто опускался, тяжелея от пережитого, и казалось, падал, гиб, но все почему-то не долетал, не разбивался вдребезги, а наоборот, все больше и больше наполнялся пустотой каждой потери и выносился куда-то вверх, в совсем уже заоблачную режь, где нет ни ушедших лет, ни жалости к себе, а есть лишь великая и горькая ширь жизни.

«Отдай моё»

Глава I

Дальний. – Начальник Поднебенный. – Мефодий. – Первая проза. – Новое появление Хромыха. – Дерёва.

В августе 19… года наконец подписали приказ, и Митя поступил полевым зоологом на базу Третьей Восточно-Сибирской экспедиции, располагавшейся в заброшенном станке Дальнем на правом берегу Енисея. Прежде Митя бывал здесь студентом и ясно помнил свой первый приезд – с низкого, заваленного на один бок парохода его вывезли на берег и привели в кухню-барак, где остро пахло толченой черемшой – под вой комаров ее резали и солили в банки три студентки в платках. Из окон синим туманом лился недвижный свет белой ночи, и рыжий костерок керосиновой лампы казался в нем бледным и никчемным.

Страстно любившая путешествия и не покидавшая пределов Средней России бабушка с детства подсовывала Мите книги о Сибири. По ним Енисей представлялся почти черным, в мрачных берегах, схематично покрытых лесом, а в жизни все оказалось проще, веселее, ближе – нежно-зеленый беспорядок лиственничника, накинутого на колья берегового увала, салатовые тальники, ниже пояса серые от ила, лезвие острова в стройной насечке ельника.

Предыдущий сезон Митя отработал в поисковом отряде Нигризолота в Бодайбинском районе Иркутской области. Все живо стояло перед глазами: заросший кедровым стланцем голец Цибульского, трусящий на северо-восток якутский аргиш на пегих оленях и подбаза, где Митя подцепил вшей, спя в чужом спальнике. «Да что за почесуха-то такая? – недоумевал он в самолете. – Ведь вроде мылся». «Слева по курсу вы видите заснеженные вершины Восточных Саян», – сказала проводница. В душе что-то свело и, похоже, навсегда.

Дома мама загнала потлатого Митю в ванную. От удара гребня из его шевелюры с щелканьем посыпались в ванну вши, бледные личинки которых он еще с неделю смеха ради выуживал из своей уже подстриженной головы и рассматривал в микроскоп на занятиях в университете. После ванны Митину, по выражению бабушки, «головизну» облили керосином и одели в пакет, высидеть в котором Митя больше пяти минут не смог – так жег керосин исчесанную до струпьев головизну. А со следующего года начался Енисей, куда его сосватал товарищ по зоологическому кружку.

В экспедиции было два отряда: один – изучавший мышей и землероек, другой – орнитологический, куда и поступил Митя. Мышиным отрядом командовал Покровский, белесый и бородатый здоровяк в вечно протертом на брюхе свитере и мельхиоровой кулинарной шумовкой в руке, которой он выуживал мышей из понаврытых в тайге жестяных цилиндров. Славился силой: продувая беломорину, мог наповал поразить собеседника – табачная колбаска развивала карабинную убойность. У моторов отрывал стартёры. Орнитологический отряд возглавлял Кирилл Москаленко по кличке Мефодий, неторопливый и костистый парень с темным мошком по рельефным челюстям. Одет он обычно был в добела выгоревшую штормовку, перепоясанную офицерским ремнем, на груди висел бинокль, а из кармана торчал полевой дневничок, куда он аккуратным готическим почерком заносил данные птичьих учетов. В специальном отсеке кармана лежал отлично заточенный карандаш.