18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Михаил Тарковский – Очарованные Енисеем (страница 45)

18

Идя домой, Дмитрий вспомнил, как последний раз сплавлял лес. Бревна он катал с берега новым кантырем (длинным крюком с кольцом для ваги), который они на пробу сварили с Коляном, его соседом. Кантырь вышел отменный, и он за два дня накатал больше тридцати концов. В последный день выяснило и раздулся север. Нестерпимо сияло солнце, плот ходил ходуном на свободно елозящем в не до конца забитых скобах тросу, и Дмитрий, с разгону выехав на него лодкой, удовлетворенно поглядывал на медленно проплывающий берег с растрепанным лиственничником и на плящущие, окатываемые пузырящейся водой, яркие желтые бревна в лохмотьях коры. Волны были синие, а налитые солнцем гребни мутные, цвета холодца. Когда поднесло к деревне и, подработав мотором, Дмитрий упер плот в берег, ветер уже разгулялся как следует. По блестящей расплавленной реке медленно ползли валы, грохотал прибой, Дмитрий, закрепив плот, побежал за трактором и очень удачно перехватил Коляна, когда тот отцеплял сани возле склада. «Ка-пи-тально», – чему-то улыбнулся Колян, и от него вкусно нанесло водочкой.

В отличие от трактористов, сидящих с отсутствующим видом во время возни с тросами, Колян, видя, что Дмитрий, по плечо топя руку, никак не может подсунуть крюк с тросом под толстое колыхающееся бревно, выскочил из кабины с криком: «Эх, ёхарный бабаёк! Дай-ка бартоломео сюда», схватил лом и принялся подваживать балан под скользкий бок… Потом, крикнув: «Скобы полетят – глаза береги!», полез в кабину. Грохотал прибой, свистел ветер, летели птичками скобы, тарахтел трактор, мощно выбрасывая сгоревшую солярку, скрипел и лился песок в гусеницах, гремела, проскакивая, звездочка – и по частям выползал на берег плот. Когда Дмитрий пришел домой, скинул мокрую фуфайку, стянул хрюкающий водой сапог, вдруг подъехал уже на трелевочнике Колька:

– Погнали!

– Куда?

– За кудыкину гору. Брёвна вывезем. Два рейса и все дела. Какая хрен-разница…

Когда он говорил «какая хрен-разница», это означало, что он загудел. В кабине за сиденьем лежала завернутая в тряпку бутылка.

Рыжий трелевочник со взваленным на спину возом, вдавливая гальку, ехал вдоль берега, Дмитрий сидел справа от кабины, на горячем капоте, куда забрался по предупредительно опущенному Коляном ножу. Снизу сильно и приятно грело, вбок густо бил бурый выхлоп. Воз Колян аккуратно уронил на приготовленные Дмитрием лежки.

Зайдя под вечер, он по-свойски уселся за стол:

– Так. Все около дела. Стопари где у нас?

Из окна виднелось свинцовое полотно Енисея, белая мгла дождя и два берега с размытыми краями. Выл ветер, налегая на рамы, и, дрожа рыжим отсветом, аппетитно трещала печка. Дмитрий сказал:

– Люблю такую погоду: когда ветер дует, дождь хлещет, снег валит, короче, творится что-то.

– А я любую люблю. Особенно ясную с ветерком. Ладно, давай, Митек, за бревешки. Вишь как: три дня отдал – и на целый год с дровами. Вовремя ты меня выцепил.

Колян следил за речью и постоянно ее обновлял, тут же схватывая понравившийся оборот и никогда не пользуясь словечками из кинофильмов или расхожими выражениями. Все у него звалось по-своему, вентерь – «вентилятором», селедка – «сельдереем», вагонка (род доски) – «вагонеткой», воронка – «вороньём», вместо «закрыть печку» он говорил «скутать печуганку», а беленькую кудрявую племянницу звал Стружкой. Время от времени он разнообразил свою речь прибаутками вроде «контора Никанора» или «короче дело к ночи». Сейчас у него была полоса своего рода барокко, лом назывался «бартоломео», а лицо «хареограф». Он очень похоже изображал разных мужиков и рассказывал про некоторых краткие байки. Как-то раз гуляли остяки в их краю угора, и один из них, Лёшка по кличке Лёта-Мата, ходивший в подвязанной стальным тросиком фуфайке без пуговиц, заснул на Коляновой завалинке. Он лежал лицом вниз, уткнувшись в сложенные руки, расставив ноги, и из рваных носков торчали твердые серые пятки, поглядев на которые Колян сказал: «У нас в интернате учительница была, по литературе, Фарида Зенатовна – Зениткой звали. Бывало, зовет его: – Синяев! – Ково? – Не ково, а чево. Расскажи сказку. А Лёта-Мата: – Тыры-пыры… тарик то тарукой»… (Жили-были старик со старухой.)

Руки у Коляна росли из нужного места, и Дмитрий любил смотреть, как он стоит у печи в кочегарке, пошевеливая лезвием пешни на горке раскаленного угля, как, не прерывая разговора, кладет его на наковальню и оттягивает светящееся острие точными ударами кувалдочки, после удара чуть задерживая руку и будто досылая металлу какое-то дополнительное напряжение. Все вещи у Коляна были аккуратными, красивыми и со своей додумкой, будь то бродни, подшитые транспортерной лентой с круговым врезом для ниток понизу, удивительно совершенной формы топорища или в монолит согнанная дверь мастерской. Да и сам он был рослый, на редкость добротный и красивый мужик. Двигался он в плавную развалочку, ставил ступни чуть внутрь. У него было красноватое обветренное лицо и крупный с горбинкой нос, а отлично растущая борода торчала вперед, подпираемая воротником свитера, так что он напоминал матерого глухаря.

Они выпили, закусили копченым тугуном, и Колян вдруг сказал: «А я тебя ругать буду».

– Что еще такое? – насторожился Дмитрий, подумав: «Наверно, что-нибудь брал и не вернул или коровы через мой огород к Коляну зашли».

– Ты почему писанину свою забросил?

Дмитрий опешил. Ему всегда казалось, что на его занятия так называемой литературой Коля смотрел как на каприз и повод уйти от обычных мужицких дел.

– Во как хватил, – только и сказал Дмитрий. Колян попал в точку.

В детстве и юности Дмитрий много читал, жил книгами, и неудивительно, что сами писатели казались ему лучшими людьми на свете. Лет в двадцать он начал писать стихи, оказавшиеся средними, к тридцати перешел на прозу и вскоре опубликовал в журналах десятка полтора рассказов, так и не вышедших отдельной книгой. Помимо писательского призвания Дмитрий чувствовал еще призвание к той жизни, которую вел и в которую так крепко ушел, что, пока воспитывал в себе нужные для нее качества – выносливость, терпеливость, умение не выпячиваться со своей персоной, – творческий пыл в нем стал угасать. Действительно, ни восторги перед культурой, ни жажда славы не шли той обстановке, в которой жили он и его товарищи, и частенько после какой-нибудь долгой и отчаянной работенки одна мысль о литературе казалась тошной, а образ прогуливающегося по комнате писателя постыдным и праздным. Как-то, не доезжая хребтовой избушки, порвалась цепь у бурана, и Дмитрий снимал коробку, вытаскивал цепь куском проволоки, клепал ее обрубком гвоздя и полдня ставил на место, причем так и не поставил. Мороз все крепчал, вдобавок по пути от бурана он обиднейшим образом смазал из тозовки по глухарю, оставшись без ужина и привады. Ввалившись в избушку усталый, с подмороженными, черными от масла, руками, он затопил печку и включил приемник. Там шла беседа с известным писателем, который с холеной авторитетностью, мягко перебивая журналистку, рассуждал о «дрейфе искусства», поминутно ссылаясь, как на классику, на свои собственные книги. Раздражало не столько то, что он говорил, сколько тон, лениво-снисходительный и почти презрительный, когда он отвечал на беспомощные вопросы нежданно для самой себя дозвонившейся почитательницы. Когда выяснилось, что он еще и вегетарианец (последовало расхожее рассуждение о душе травы и камней), Дмитрий с раздражением переключил волну, процедив: «Тебя бы, козла, заставить цепак обувать, да по морозу прогнать верст десять, дак ты бы этого глухаря первый сырком бы стрескал и про душу не вспомнил!»

Но время от времени чувство уходящей жизни настолько лишало Дмитрия покоя, что все работы по поддержанию существования казались вдруг бессмысленным хождением по кругу. Выход из него он знал и знал это состояние непередавемого лада с самим собой, которое случалось редко и только тогда, когда он, работая над рассказом или повестью, развязывал какие-то очень свои, сокровенные узлы, каждый раз всплывая из этих очистительных погружений непоправимо изменившийся. Такие события случались с Дмитрием реже и реже. Все это он, как мог, изложил Коляну.

– Понятно, – сказал тот. – Я вот сколько лет за тобой наблюдаю, ты хочешь и на охоту сходить, и роман написать, это хорошо. Но ты выбирай, а то у тебя «утка в море – хвост на угоре». Упустишь время. Я так понимаю, что писание – такое же точно дело, как все остальное. А в жизни как? Не застолбил кусок тайги до тридцати лет, не обзавелся семьей до сорока, не срубил новый дом до пятидесяти – все, не срубишь, начнется здоровьишко, то да се, да и сам подумаешь – на хрен надо. Все нужно в свое время делать, не раньше и не позже. Ловится тугун – надо тугуна ловить, сельдерей прет – сельдерея, омуль – значит омуля. Или как с бревнами: тащит лес по реке, не выцепил – пронесет. А вообще я тебя понимаю. Меня тут начальник потерял. Солярку возить надо. Где Колька? Нету Кольки. Колька хареограф наливат, хрен ли там неясного… Что говорить – тяжко без объему.

Давно стемнело, когда ушел огрузший Коля, грохнув в сенях ведерком. Снова разъяснило, но ветер не потихал, и вздрагивающие окна казались туго обтянутыми мерцающим синим небом. Где-то внизу возле берега покачивался на якоре сейнерок с огнем на мачте.