Михаил Тарковский – Очарованные Енисеем (страница 20)
Однажды копал под погреб и наткнулся на древний оклад – как камень. Рубанул топором – древесина тёмно-рыжая в красноту, плотнейшая. Снаружи гнильца корочкой – а дальше кряж, кристалл, еле топор берёт. Если листвяк сравнивать с человеком – то волевой, мужественный – герой, военачальник, первопроходец. С кедром в паре они могут горы своротить.
У пихты́ одно назначение: быть мягкой, нежной. И почва-то ей побогаче чтоб. А иголочки чудо, как опахальце, плоские и с испода две белые полоски. Бывает, пихта разрастается ползуче зелёными ветками, целым ковром. И ломается легко, если на ночлег наломать, настелить надо. Кора нежная, ни чешуинки – именно кожа. И запах, острейший, смолистый. Пихтовый. Хорошо в бане лапу в тазу замочить и похлестаться. Лечит. Пихта для красоты и ласки. Для жалости и оплакиванья: пихтой умершему дорожку устилают до кладбища. Больше ни для чего.
Они с ёлкой дополняют друг друга как кедер с листвягом, но ревнуют друг друга по-женски страшно. Ёлка тоже тянется стройно изо всех сил, но грубо выходит – одно слово: позвонок рыбий. А пихта будто из-под точилочки и ровность отточки точнейшая. Бывает вся тонкая, а вершинка – как ёршик. А тянутся обе, и ель, и пихта, чтоб снегом не согнуло. Выживает стройнейший в тайге, особенно в горах – где снега по шею. Пихты на вершине сопки полностью зачехлены снегом.
Вот и пойми, кто кедру больше подходит, кто листвяку. Бывает, насквозь разные люди: а сойдутся листвяк с пихтой – и до конца. Или кедр с ёлкою. А бывает, навалится ёлка на кедер и пилит, и пилит… А бывает, и листвяк с ёлкой обнимутся – оба трудяги, без нежностей, а на всю жизнь.
Знал я одну пихту…
Но теперь другое знанье, другая забота, другая беда: листвяги давно облетели, а ни снег не ляжет, ни мороз не ударит. А без этих двух братцев не начать охоты: ни следьев не увидишь, ни капканьев не взведёшь. В тепло пушнину спаришь, да ещё ловушки дождём прольёт, потом подморозит и склеит сторожки. И ни рыбу, ни мясо не сохранишь в тепло. И хлеб заплесневеет на лабазке. А в лес пойдёшь – мокрый, как мышь, вернёшься. А главное – на дворе шляча, и в душе сырость. И вот надо сдвинуть, запустить скрипучий завод… Но никак погода не соберётся – сырость, разброд. Мешкают в поднебесье… Готовятся… Строят инструменты. И деревья тоже построились, тихо стоят, перешёптываются. Замерло всё, и даже облака. Хотя до этого, брюхатые, неслись серым одеялом, за лес задевали.
Охотник встал посреди леса – вслушивается. И вот… что-то пошевелилось. Прокатился гул, издали, из-под тучки с белёсым подкладом. Махнул северо-запад еловой палочкой, оборвал и уронил ветку. Тронула струнный кедр сухая наклонная елка, повела колючим смычком… И смялся строй. Засвистел ветер, мешая ели и кедры в одно певучее месиво. Залетала, заметалась светящаяся рябь снежинок, белое роево, напорошило на кедровые лапы – и тут же порывом ветра смело, завило и бросило крылато… Клонятся, мнутся деревья. Листвяк со слоистыми ветвями будто все деревья обнять хочет. Рушится вдали подгнившая лесина – откачалась, отпелась, – и взлаивает молодой кобелёк на незнакомый звук-грохот. Несётся снежная пыль. А внутри кедра перебежит соболёк от собаки, прошьёт ходящее месиво ветвей драгоценной молнией…
Скрипит тайга, скрипят лыжи юксами… Идёт работа.
К вечеру чуть ослабнет снег, копя силы на ночь. Ты уже в избушке, и время к отбою. Накормлены собаки. Осняты соболя и висят на пялках под потолком. Пялки или правилки – это дощечки, на которые натягиваются шкурки, чтоб не ссохлись, приняли форму. Пялка с соболем вставляется между балкой и прибитым брусочком. Соболя́ зависли, паря́т, растопырив лапы-шасси с картонными трубочками (чтоб не съёжились). Освещённые ламповым светом фюзеляжи будто из теста – настолько бела и плотна влажная мездра.
Прикручиваешь лампу и долго лежишь, слушаешь согласный шум тайги… До наслаждения, до мурашей, аж засыпать жалко. И ещё ночью проснёшься послушать шум ветра… Но вдруг не выдержишь, добавишь фитиля и тетрадь отворишь. Как воротца.
Когда перестали писаться стихи, писал дневник. Если представить его обобщённый вариант – то получится примерно так:
27 сент. С приездом, дядя Миша! Приехал на новой деревянной лодке. По берегам листвяги глубочайше жёлтого цвета. Воды много. Шивёры кипят. На въезде в Т. синел вдали хребёт с щёточкой остроконечных елей. Падал снег. Завтра вверх.
5 октября. Вчера поймал здоровенного ленка. Всё как положено: взмыр у берега. Треугольник волн, как над подлодкой. Бросок спиннинга. Что скажет этот год?
6 окт. Дождь. Снег съеден. После подъёма вверх: глаза закроешь – и продолжает бежать вода навстречу, колюче вставать вал. Мыря́т камни, сливы. А если вниз: одеяло воды медленно наплывает в двойном скольжении, съезжает по дну, по камням. И надвигается на нос лодки. Вниз порогов не видно – едешь стоя.
Тепло избушки. Небывалое сочетание и тайги, и реки – богатство жизни. Развезены по избушкам продукты, и на душе спокойно – будто ещё одна ступенька окрепла под ногой. Теперь дело за погодой. Глаза закрыл: нос лодки и вода – пенная, ребристая, жилистая, и камни в ледяных воротниках.
10 окт. Сегодня завернул северишше, да так, что сразу ясно стало, кто хозяин. Порыв синё и клокасто положил, бросил дым книзу. Крутанул, заломив пополам. Сразу пар изо рта, пар из собачьего таза, из трубы гуще дым – всё сразу заскрипело. Снег лежит, давеча падал как следует. Вчера ездил на ветке на ту сторону. Хорошо, легко в тишине двигался по прозрачной воде, пласту жидкого стекла. Тебя сносит, и получается сложное движение: дно, камни несутся и вбок, и вниз. Сегодня ездил на лодке вверх.
Пока не разъяснило, но ветер сменился и вот-вот снимет с небо последнюю мутную плёнку – стекло здесь хранят по всем правилам.
Заправлял лампу и пролил на сапог соляру.
На столе розовый пласт рыбы со шкурой, часть порезал – прозрачные ломти́ с прожилками жира. Шкура плотная, толстая, снутри белая, снаружи лиловая в мелкий ромбик, будто армированная. Какая-то высшая проба плоти. И будто в уплату за расхристанность, мятость, разнобой окрестной тайги – той же породы мутно-белый камень у печки… С жилками, и будто горячего копчения… И скальный выход за поворотом, где река прорезает гряду, покрытую кедрачом, – твердь гранёная, трещины как по линейке, и в напылении рыжего лишайника тончайшая мера цвета. В сужении уже стоит, туда в первый же мороз начинает мять шугу, и она, не помещаясь в скальную дверь, встаёт враспор. Под неё с такой силой продолжает набивать шугу, что спёкшийся пласт вздымается и трескается на белые грибы. Как шапка хлеба.
По рации: «Почем пуд соли стоит».
То, что дорога назад отрезана, даёт даже облегчение. Пусть заносит снег, шугует река. Хоть чо.
Предельная оторванность начинает особо открываться, когда включишь приёмник и оттуда польётся сквозь хрип: «Ой летели дыки гуси»… Нежность мелодии, женского голоса только подчёркивает полную запространственность каменной этой глуши. Кажется, тихий и задумчивый голос дикторши и эти песни только здесь и существуют – в одной затёртой волне с этой ночной тайгой, сминаемой ветром, с этой тьмой, раскинутой над реками и сопками. В избушке свет лампы на тёсаных брёвнах, полумрак, тени, что-то старинное, заповедное. Включаешь радиостанцию, и воркочащие преломлённые голоса далёких охотников звучат так же запредельно. И одновременно дают особый, сонный уже, покой. Лёжа на нарах, который раз бродишь взором по карте, по рекам, сопкам, названиям: Пульванондра (язёвая), Суриндакон (сиговая), Делимакит (от «дели» – таймень), Дэтыктэ (клюквенная, болотная), Мойерó (от «моероко» – извилистая), гора Лондокò (седло оленя), Кандакан (наживка). От слова Кандакан происходит выражение кандачить – на блёсенку рыбачить (изначально имелось в виду именно подо льдом, а потом распространилось вообще рыбачить, подёргивая блесну вверх-вниз). Иногда от грозного и зычного эвенкийского названия ждёшь такого же содержания, а оно может быть совершенно безобидным, будничным: как Моеро – извилистая. А вот для речки Янгетò перевод «гольцовая» в аккурат. Гольцовая не в смысле рыбном.