Михаил Талалай – Неизвестный Бунин (страница 64)
Еще более сознательное следование феноменологическому принципу мы находим в его творчестве эмигрантского периода. Смело и уверенно он пишет: «И мужики, рабочие в вагоне, женщина, которая ведет в отхожее место своего безобразного ребенка, тусклые свечи в дребезжащих фонарях, сумерки в весенних пустых полях – всё любовь, всё душа и всё мука и всё несказанная радость»659. Или: «Паровоз расходился всё шибче, всё беспощаднее, наглым, угрожающим ревом требуя путей…»660. Или вот описание зимнего раннего утра в «Иде»: «Показалось из-за крыш ледяное красное солнце и с колокольни сорвался первый, самый как будто тяжкий и великолепный удар, потрясший всю морозную Москву…»661. И даже, самый лаконичный пейзаж (летние сумерки) дается так: «Тепло, тихо,
Неуверенное «казалось» сменяется уверенным «всегда»: «За дверью было тихо и только чувствовалась та грусть, что
Но особо сложное и многообразное развитие феноменологический принцип получает в «Жизни Арсеньева», где восприятие жизни юношей и восприятие этого восприятия зрелым Арсеньевым, вспоминающим свою жизнь, становится основой произведения. То контрапунктическое столкновение двух восприятий, то расширение восприятия в восприятии и возведение его в иную степень: от мимолетного впечатления к универсальному и вечному чувству – находит здесь свое многогранное преломление в феноменологическом методе.
Этот метод позволил Бунину дать удивительные картины-апперцепции, где изображаемое и ощущение от изображаемого сливаются в одно целое. И эти картины-апперцепции придают его «роману» необыкновенный колорит и небывалое очарование. Можно было бы проследить всю их сложную гамму: от мимолетного, мельком брошенного феноменологического образа, дающегося, однако, с запоминающейся рельефностью, как например, замечание о старых стенных часах, которые стучали «с такими оттяжками, точно само время было на исходе»664, до глубокого, вызываемого видом неба, солнца, простора, общего чувства жизни – чувства, что «всё в мире бесцельно»665. От своеобразнейшего, субъективнейшего, но в то же время понятного каждому сюрреалистического видения, как например, уже цитировавшийся нами сон об одиночестве в мире, или поразительная картина-апперцепция, скачки на санях по полю зимой, когда стремительная езда странным образом сочетается с неподвижностью и самого седока (Арсеньева), «застывшего в этой скачке», и всего вокруг, когда сам Арсеньев одновременно и участвует в этом бешеном движении и в то же время цепенеет в ожидании, глядя в какое-то воспоминание, когда грезы и явь так странно и так понятно переплетаются666, – и до картины-ощущения столь общей, что она перерастает в устоявшийся универсальный мифологический образ (как например, картина безобразных бредовых видений во время болезни, «как бы сосредоточивших в себе всю телесную грубость мира, которая, в распаде, в яростном борении с самой собой, гибнет среди чего-то горячечного, пламенного, несомненно послужившего для человеческих представлений об адских муках»)667.
От мимолетно брошенного, феноменологического эпитета, дающего тем не менее сразу иную окраску всему (как например, при описании погребения Писарева, когда в свежую могилу сыпется
Чарующая поэзия «романа» объясняется именно его феноменологической основой. Мельчайшие детали, мимолетные видения – всё озаряется редкой поэзией именно благодаря своеобразно и глубоко воспринимающему их субъекту. «Во всем непонятная прелесть: и в этом временном цепенении и молчании, и в паровозной сипящей выжидательности, и в том, что <…> по домашнему ходит и поклевывает курица <…>, совсем не интересующаяся тем, куда и зачем едешь ты, со всеми своими мечтами и чувствами, вечная и высокая радость которых связывается с вещами
Загадочно прекрасные, преображенные предметы населяют эту книгу.
С феноменологической «объективной субъективностью» связано и то новое понимание психологии, о котором мы уже говорили. В первые годы эмиграции, как и перед революцией, в творчестве Бунина психология чаще всего дается только на уровне проявления, но постепенно он начинает прибегать к показу психологии изнутри, но это «внутри», как мы уже замечали, очень непохоже на традиционный психологизм. Неуловимость, иррациональность и многослойность внутреннего эмоционально-интеллектуального процесса находят свое выражение в туманных, не до конца расшифровываемых и не до конца понятных движениях души. «Он не думал о вопросе, – только чувствовал его» (Пг. V. 313), «думал, что попало, ждал» (Пг. V. 301), «думала свое, что попало <…>, думала то о муке какой-то, у кого-то когда-то занятой да так и не отданной, то о том, что вчера у соседки теленок сжевал весь подол рубахи <…>, то о своей близкой смерти. Эта мысль, столь поразившая ее вчера, и теперь еще была нова и страшна, но не пугала – перебивали ее другие мысли» (Пг. V. 290), «лезли в голову кощунственные мысли <…>, это было не умно, но он уже давно заметил, что есть
Такие констатации в послереволюционный период всё чаще сменяются обобщениями, сводящими эти внутренние душевные процессы к единому неиндивидуализированному процессу универсального субъекта. «Он зашагал <…>, объятый тем блаженным страхом, с которым
Универсальный психический процесс не только общ для всех, но одинаково непонятен каждому, ибо его основа лежит в глубокой и неведомой нам области некоего мирового духа. «Знает ли человек, чего он хочет? Уверен ли в том, что он думает?»675. И в «Жизни Арсеньева» Бунин цитирует слова Гете: «Я сам себя не знаю, и избави меня, Боже, знать себя!»676.
В рукописи рассказа «Schone Aussicht» (позднее опубликованной под названием «Надписи») эта универсальность душевного процесса даже теоретизируется гораздо с большей определенностью, нежели в окончательном варианте. Совершенно отрицается особенность «исключительных личностей», нет принципиальной разницы между гением и любым маленьким человеком. «Все слезы одинаковы, все они капли одной и той же влаги! Да и не так уж отличен человек от человека, дорогая моя! <…>. А в иной час мне черт с ним, что он коммивояжер. Я даже рад, что он коммивояжер, раз этот иной час есть час самый что ни на есть настоящий, равняющий его с Вертером <…>. И посему да здравствуют во веки веков и Андромаха и Прасковья, и Вертер, и Фриц, и Гоголь…»677.
Эту же универсализацию мы находим и в «Жизни Арсеньева». Арсеньев то и дело свои ощущения сопровождает обобщающими замечаниями. «Известны те неопределенные, сладко волнующие чувства, что испытываешь вечером в незнакомом большом городе, в полном одиночестве»678. «Откуда-нибудь возвращаясь,
С этим пониманием психологии связан также взгляд на самого себя, как на нечто прерывистое; множественность «я» внутри нас, каждое из которых, тем не менее, может быть подлинным. Уже сам процесс записи своих воспоминаний вызывает дробление нашего «я». Как замечал Барт, тот, кто говорит в рассказе, совсем не тот, кто пишет этот рассказ в жизни, а кто пишет – не тот, кто есть на самом деле. Но Барт видел в этом лишь фикцию формы. Сам бег времени постоянно вызывает дробление нашего «я». Определенные состояния, миновав, отделяются от нас как некие самостоятельные единицы. «Я видел, чувствовал там даже свое собственное отсутствие, видел свою опустевшую комнату, как бы хранившую в своем почти набожном молчании нечто уже навеки завершенное – меня прежнего»681. Или: «Какие далекие дни! Я теперь уже с усилием чувствую их своими собственными при всей той близости их мне, с которой я всё думаю о них за этими записями и всё зачем-то пытаюсь воскресить чей-то далекий юный образ.