Михаил Талалай – Неизвестный Бунин (страница 47)
Эти мысли о конце новой цивилизации и об исторической цикличности вообще Бунин не раз высказывал как до «Господина из Сан-Франциско» (например, в «Братьях»436 или в путевых поэмах), так и после (Г. Кузнецова приводит высказывание Бунина 1933 года о том, что «мир опять завершает круг, а не идет вверх спиралью»437), солидаризируясь таким образом с Константином Леонтьевым («Восток, Россия и славянство») и предвосхищая Шпенглера.
Толстой придал Ивану Ильичу собственное понимание бессмертия, Бунин в «Господине из Сан-Франциско» оплакал и свою собственную будущую и неизбежную смерть. В письме Б. Зайцеву 20.Х.1939 Бунин пишет: «Перечитал на днях "Смерть Ивана Ильича". Разочарование. Нет, не то! Не в том дело, что как-то "не так жил"»438. А в том – что «так» или «не так» прожитая жизнь всё равно кончается смертью. Морализм позднего Толстого Бунину чужд, ему гораздо ближе ранний Толстой с его казаком Брошкой, для которого «ни в чем греха нет», этим прекрасным, свободным, цельно живущим человеком-зверем.
Для Толстого в «Иване Ильиче» – «смерти нет», для Бунина смерть – это нечто огромное и серьезное. Настолько серьезное, что его господин из Сан-Франциско в смерти даже обретает некое величие. В первоначальной редакции смерть его описывалась так: «И медленно, медленно, на глазах у всех, потекла бледность по лицу умершего, и черты его стали утончаться,
Разумеется, и этот рассказ, и даже больше, чем все прочие, дал повод для примитивных социологических истолкований. В «Господине из Сан-Франциско» видят не более не менее как… «критику американского империализма» или даже (что звучит уже юмористически) критику «крупной европейской буржуазии»439.
Тема социального неравенства и несправедливости, действительно присутствует в рассказе. Еще в 1909 году, как рассказывает В. Н. Муромцева, Бунин воображал себе многоэтажный корабль как модель человеческого общества. «Зашел разговор о социальной несправедливости. Лицеист был правого направления. Ян возражал: – Если разрезать пароход вертикально, то увидим: сидим, пьем вино, беседуем на разные темы, а машинисты в пекле, черные от угля, работают и т. д. Справедливо ли это? А
Бунин сам цитирует это рассуждение Достоевского в своем дневнике442, а также тщательно переписывает пушкинские слова о революции443. И не раз он говорил, что один лишь Достоевский сумел понять, в чем ложь социализма. Муромцева отмечает в своем дневнике: «Да, – сказал Ян, – только Достоевский до конца с гениальностью понял социалистов, всех этих Шигалевых.
Толстой не думал о них, не верил, а Достоевский проник до самых глубин их»444.
К одной из тайн человеческой жизни (и жизни социальной) принадлежит, по мнению Бунина, и загадка власти. Эта, казалось бы, столь земная и прозаическая вещь, на самом деле, если в нее вдуматься, как вдумывается Бунин, оказывается чем-то нематериальным и неуловимым. Таинственный механизм власти, в принципе неизменный в веках, позволяет старому и бессильному властвовать над молодым и сильным, глупому над мудрым и т. д. («Сила не в самой силе, а в той власти, с которой связана она», – говорит Бунин в «Святочном рассказе» (Пг. VI. 270), этой же теме посвящен и рассказ «Сила»[16].)
Описывая руины дворца Тиберия на Капри, которые, как и все туристы, собирался осмотреть господин из Сан-Франциско, Бунин замечает: «Жил на этом острове две тысячи лет тому назад
Но иерархия – неустранимая черта любого человеческого коллектива – для Бунина не только и не всегда зло, она также и необходимое условие культуры445. В этом он солидарен с идеями книги Н. Бердяева «Философия неравенства», считавшего, что идея равенства не только неосуществима (равенство достижимо лишь на уровне осла), но и пуста, и что социальная справедливость должна основываться на достоинстве каждой личности, а не на равенстве (это же «главным» считал и Бунин, см. прим. 440). Много родственного у Бунина и со взглядами К. Леонтьева, для которого эгалитаризм новой массовой цивилизации означал конец индивидуального своеобразия, конец культуры и разложение форм – замену лица безликостью. Политическая идея равенства Бунину представляется фальшивой, подлинное равенство для него понятие духовное, особенно ясно он выразит это впоследствии в рассказе «Слепой» (1924 г.): «Не пекитесь о равенстве в обыденности, в ее зависти, ненависти, злом состоянии. Там равенства не может быть, никогда не было и не будет» (М. V. 148). Равенство лишь в сердце, в чувстве любви к ближнему и в таинственном ощущении единства со всем сущим.
В иерархии Бунин видит мудрость высшего порядка жизни. И именно в те моменты, когда он наиболее радостно сливается со стихией природы (со стихией моря, например, в очерке «Воды многие»), он особенно остро ощущает «строгую иерархию, которая царит в мире», и то «какое высокое чувство заключается в подчинении, в возведении в некий сан себе подобного… То же самое он скажет в рассказе «Возвращаясь в Рим»: «В человеке великом или хотя бы облеченном величием, мы чтим сосредоточенность тех высоких сил, что заключены в некоторой мере в каждом из нас» (М. VII. 298). Иерархия, таким образом, есть одновременно и умаление и возвеличение: умаление индивидуалистического эгоизма и возвеличение нашего высшего существа, всего того высшего и лучшего, что есть в нас.
Богатство и власть не дают сами по себе счастья в жизни, не придают жизни ни ценности, ни красоты – всё это лежит совершенно в иной плоскости и измеряется иными мерками. И в бедности можно быть счастливым, как счастливы два абруццских пастуха, спускающиеся с гор («Господин из Сан-Франциско») и воздающие хвалу солнцу, утру и Богоматери, «непорочной заступнице всех страждущих в этом
Пастухи и рыбак Лоренцо – это безвозвратно уходящее прошлое, а не «светлое будущее». Верный своей теории регресса, Бунин считал, что социальные беды не только являются частью извечного и неустранимого трагизма жизни, но даже приобретают с ростом массовых обществ и с развитием бездушного технического прогресса всё более бесчеловечный и отталкивающий характер.
«Древнее рабство? Сейчас рабство такое, по сравнению с которым древнее рабство – сущий пустяк», – говорил он племяннику447. Современное массовое общество и современные города представляются Бунину верхом мерзости, и он пророчествует всему этому гибель. Уже в черновике рассказа «Сны Чанга» можно было прочесть: «Какие скотские лица, какая низость интересов и вкусов – какая свирепая бессердечность <…>, отвратные в своем внешнем безобразии и в своей тесноте города, стоящие на гигантских клоаках, в дыму и непрестанном грохоте…»448. В таком же духе рисуется и Петербург в рассказе «Петлистые уши».
Первоначально Бунин предполагал назвать этот рассказ, в пику Достоевскому – «Без наказания». Следы полемики с Достоевским и с «категорическим императивом» Канта-Достоевского, сохранились и в окончательном тексте: «Страсть к убийству и вообще ко всякой жестокости сидит, как вам известно, в каждом <…>. И вообще пора бросить эту сказку о муках совести, об ужасах, будто бы преследующих убийц. Довольно людям лгать, будто они так уж содрогаются от крови. Довольно сочинять романы о преступлениях с наказаниями, пора написать о преступлении без всякого наказания» (М. IV. 389).