Михаил Талалай – Неизвестный Бунин (страница 33)
На таком же контрасте построены и два рассказа, опубликованные Буниным вместе под общим заглавием: «Псальма и сказка»300. В первом – поэтичный образ украинского лирника, во втором – русский мужик-«сказочник», способный лишь на пошлые и бездарные выдумки, не помнящий и не знающий ничего из прошлого своего народа и его культуры. Русской деревне противопоставляет Бунин (правда лишь мельком) и деревню белорусскую («Жизнь Арсеньева»).
Неприглядный быт русской деревни и образ жизни русского мужика Бунин, таким образом, объясняет его национальным характером. И характер этот у Бунина (как и в статье Горького «Две души») определяется в значительной степени двойственной (и оттого загадочной) природой русского человека: европейски-азиатской. (Об этой двойственности много думали и писали и Вл. Соловьев, и Белый, и Ремизов, и Блок, и Брюсов и многие другие; можно сказать, что тема азиатчины была одной из центральных в русской культуре начала века – идеи панмонголизма, скифства и т. д.). Древнюю Киевскую Русь Бунин оплакивал и любил до самозабвения, азиатчину ненавидел. «Есть два типа в народе, – читаем в его дневнике, – в одном преобладает Русь, в другом – Чудь, Меря»301. Он с тревогой замечал, что всё более уходит в безвозвратное прошлое всё то прекрасное и светлое, что было в Древней Руси, и всё более начинает преобладать азиатчина. «Теперь-то уж и впрямь шабаш, – во весь дух ломим назад, в Азию!» – восклицает «базарный вольнодумец и чудак, старик-гармонист» Балашкин в «Деревне» (Пг. V. 66).
Символом азиатчины в русской жизни у Бунина постоянно выступает пыль (пыль, которая постоянно ассоциируется со скукой и неподвижностью, см., например, рассказ «Пыль»), та самая пыль, которая покрывает остатки некогда великих древних городов Востока (Восток побежденный Азией) и которая проходит доминантой через все бунинские «путевые поэмы». Пыль – это последняя стадия энтропии, властвующей в мире.
Серая, однородная и неизменная пыль – это то, во что превращается вся богатая и яркая материя жизни, это смерть, неподвижность, вечность. Это конечное торжество грозных сил вселенной, которым особенно легко отдается Азия в своей пассивности. Бунин с тоской наблюдает, как эта азиатчина и эта пыль засасывает Русь. «Несколько запыленных извозчиков стояло вдали. Серый от пыли вагон трамвая долго поджидал кого-то. И Хрущев вспомнил Восток, Турцию… <…> заунывно, по-восточному кричали квасники в красных рубахах <…>. Мысли его опять возвратились к этому большому мертвому городу, вечно заносимому пылью, подобно оазисам среднеазиатских пустынь, подобно египетским каналам, засыпаемым песками… ’’Пыль, пыль, пыль!” – думал он с какой-то едкой и сладкой тоской <…>, – "Азия, Азия!"» (Пг. VI. 277–280).
Уже упоминавшаяся нами тема вырождения, таким образом, обретает здесь свой специфический аспект. Интересно отметить, что эту тему вырождения и деградации охотно подхватывают и советские критики, принимая ее как следствие «капитализма» и как объяснение многих отталкивающих черт русской деревни, и не замечая того, что объяснение это логично и органично в системе ценностей у Бунина с его идеей регресса, но совершенно нелепо в их марксистско-прогрессистской концепции, ведь с их точки зрения, чем дальше в глубь времен, тем хуже: до описываемого Буниным времени было крепостное право, феодализм, а еще прежде вовсе ужас – рабство, дикость и т. д. Откуда же там было взяться тем светлым и прекрасным чертам характера, которые затем, при «капитализме», стали вырождаться?
Одна из самых удивительных черт русского характера, которой не устает поражаться Бунин, это абсолютная неспособность к нормальной жизни, экзистенциальная тоска и отвращение к будням. Само слово «будни» (или «будничный») трудно переводимо на другие языки.
Кажется, что русскому человеку присуще особо острое чувство бессмысленности и бренности человеческой жизни. Он постоянно тяготится жизнью, устремлен к запредельному и способен в любую минуту на самые неожиданные, странные и никак не предсказуемые поступки.
В наиболее острой форме это чувство проявляется иногда как жажда гибели, и действительно несет гибель – и себе и другим (в русском бунте, например, о котором так хорошо писал Пушкин).
Само слово «будни» в бунинском контексте обретает всегда особый вес. «Постыла им жизнь, ее
Будничная работа при таком ощущении жизни – одно из самых тяжких наказаний. Егор («Веселый двор»), устав от нищей неприкаянной жизни поступает работать лесным караульщиком. «Определенность положения сперва радовала его <…>. Но дни шли – и всё больше становились похожи друг на друга, делались всё длиннее и длиннее; нужно было
Чтобы добыть денег на водку, русский человек готов у Бунина на любые ухищрения и проявляет такую неожиданную энергию, которой даже нельзя было предположить, наблюдая его в будничном труде. Он с поразительной настойчивостью и упорством может проводить осуществление какого-нибудь неслыханного и нелепейшего дела, охотно предается бродяжничеству, воровству и т. п., но совершенно не способен к каждодневному систематическому труду. По острому замечанию Ключевского: «Русский ум всего ярче складывается в глупостях»305.
В избе Серого («Деревня») сквозь дыры в крыше видно небо, но он даже не думает заделать их. Земли у него было порядочно, но работать на ней ему не хотелось. «Сеял не больше полнивы, но и ту продавал на корню», и всё ждал чего-то, «но ему, по его мнению, чертовски не везло. Не попадало дела настоящего, да и только!» (Пг. V. 104). «Всё лето просидел на пороге избы, покуривая, поджидая милостей от Думы». Но как только случился пожар в деревне, Серый, разумеется, сразу был тут как тут, «первым явился на пожар и орал до сипоты, опалив ресницы» (Пг. V. 107). То же самое, когда соседский боров, проломив лед пруда, стал тонуть. «Серый первый, со всего разбега, шарахнулся в воду – спасать. Но почему? Чтоб быть героем дня, чтоб иметь право прибежать с пруда в людскую потребовать водки, табаку, закуски» (Пг. V. 108). (Аналогичные черты русского характера отмечал уже Короленко в известном рассказе «Река играет» – апатия в обыденной жизни и неожиданная энергия в обстоятельствах чрезвычайных.)
Даже самый богатый и самый деловитый мужик деревни Дурновки («Деревня») – Тихон Красов, томится тоской: «Как коротка и бестолкова жизнь!» (Пг. V. 14). «Так коротка жизнь, так быстро растут, мужают и умирают люди, так мало знают друг друга и так быстро забывают всё пережитое, что с ума сойдешь, если вдумаешься хорошенько!» (Пг. V. 48). И хотя он презирает своих односельчан и вообще русских мужиков за их нелюбовь к труду и неумение трудиться («пашут целую тысячу лет, – да что я! больше! – а пахать путем – то есть ни единая душа не умеет! Единственное свое дело не умеют делать! Не знают, когда в поле надо выезжать! Когда надо сеять, когда косить! <…> Хлеба ни единая баба не умеет спечь, – верхняя корка вся к чорту отваливается, а под коркой – кислая вода!», Пг. V. 129), – но сам тяготится своей работой и ненавидит ее. И жизнь свою рассматривает как погибшую, ненужную. «Пропала жизнь, братушки!
Была у меня, понимаешь, стряпуха немая, подарил я ей дуре, платок заграничный, а она взяла да и истаскала его наизнанку… Понимаешь? От дури да от жадности. Жалко на лицо по будням носить, – праздника, мол, дождусь, а пришел праздник – лохмотья одни остались… Так вот и я… с жизнью-то своей» (М. V. 130). Платок этот – впечатляющий символ будничной жизни и всякой надежды человеческой. Вспомним столь поразившие юного Бунина слова Толстого в письме: «Не ждите от жизни ничего лучшего того, что у вас есть теперь».
Таков же строй мыслей и у второго главного героя повести «Деревня» брата Тихона – Кузьмы, «странного русского типа»: «В этой жизни страшнее всего было то, что она проста, обыденна, с непонятной быстротой разменивается на мелочь…» (Пг. V. 68), (Братья Красовы, впрочем, поднимаются над общим уровнем мужиков уже тем, что сознают свою тоску).
Идеалом при таком жизненном настроении естественно оказывается выраженное в народной песне пожелание:
Выходом из скуки будней с одинаковой легкостью может оказаться либо экстравагантный неожиданный поступок, добрый или злой – безразлично, либо свирепый бунт. В русском мужицком бунте, который Бунин наблюдал в деревне во время революции 1905 года, его поражала не столько жестокость, сколько нелепость и бессмысленность. Не задаваясь целью изображать его специально, он всё же дал мимоходом некоторые колоритные штрихи. Зеркала из барского дома в пруд покидали. «Нырнешь, станешь, а оно под ногой так и скользнет… А эту, как ее… фортопьяну в рожь заволокли… Возьмешь дубинку, да по ней, по косточкам-то… с угла на угол…» (Пг. V. 233). Барского быка живого освежевали. «Так он, голый, и примчался на барский двор, – разлетелся, грохнулся и околел тут же… кровью весь исшел» (Пг. V. 232). В Дурновке у Тихона Красова бунтующие мужики «отрясли в саду всю завязь, зажгли шалаш». Шорник, громче всех оравший во время бунта и грозивший убить Тихона, когда бунт кончился, как ни в чем не бывало опять стал появляться в лавке Тихона и почтительно снимать шапку на пороге. Нелепы смерти бунтовщиков, как нелеп был их бунт и нелепа вся жизнь, – один задохнулся пьяный в сушилке, другой подавился куском сырой ветчины.