Михаил Талалай – Неизвестный Бунин (страница 12)
Гораздо важнее толстовства для Бунина-художника оказалось его знакомство с творчеством Золя, Флобера (при исследовании Бунина обычно ищут параллелей с русскими классиками, тогда как у Бунина, пожалуй, больше общего именно с этими двумя писателями). Не менее важным оказалось знакомство с книгами Шопенгауэра, а также его увлечение русской стариной – «Словом о полку Игореве» и вообще Древней Русью.
В Полтаве Бунин начал систематически писать прозу. Брат и его друзья придумали специально для Бунина должность библиотекаря в земской управе. Бунин сидел в большом сводчатом зале, окна которого выходили в сад, один, в тишине, и занимался здесь целыми днями чтением и сочинительством. Ранняя проза Бунина столь же слаба и неоригинальна, как и его стихи. Как заметил С. Крыжицкий, ранние произведения Бунина мало чем отличаются от продукции таких посредственных писателей того времени как Елпатьевский, Елеонский, Гусев-Оренбург-ский, Скиталец, Чириков и т. д.126 Сам Бунин впоследствии всё время терзался этим «незрелым грузом за плечами»127, называл свои ранние писания «жгучей раной сердца» («одна из самых жгучих ран моего сердца – сколько там позорного для меня!»128). Причем эта неудовлетворенность написанным возникла у него очень рано. О своей первой книжке стихов он уже в 1894 году говорит с презрением как о «чепухе»129. Разлад между идеальным (замыслом, воображением) и реальным (воплощением) уже тогда остро им ощущался. Утешался он мыслью, что «быстро развиваются только низшие организмы». При составлении первого полного собрания сочинений он, несмотря на требования издателя включить в собрание всё им написанное, отказался включить самые ранние вещи («эти юношеские наброски необыкновенно слабы, мне весьма стыдно, что я когда-то тискал их», – пишет он заведующему издательством А. Маркса, А. Е. Розинеру130). А при составлении берлинского собрания сочинений 1934–1936 годов он исключил из него вообще весь первый период своего творчества – том прозы открывается рассказом «Подторжье» 1909 года и повестями «Деревня» (1909–1910) и «Суходол» (1911 г.).
Но именно этот ранний и малоинтересный период творчества Бунина оказался в центре внимания советских исследователей, потому что как раз тогда Бунин, по их мнению, был близок к «революционно-демократическому» течению. Приходится только поражаться, как это сами критики не замечают того, что они оказывают медвежью услугу «прогрессивным» идеям: если незрелый юнец придерживался, как они утверждают, этих идей и отказался от них в зрелом возрасте, это говорит отнюдь не в пользу этих идей. Одна за другой публикуются в СССР работы, в которых всячески восхваляются незрелые, ученические произведения Бунина, тогда как важнейшие аспекты его зрелого творчества полностью игнорируются. Хвалы эти иногда принимают гротескный характер131. А в попытках доказать во что бы то ни стало «прогрессивность» молодого Бунина прибегают к натяжкам и подтасовкам132. Взгляды же зрелого Бунина советские критики, которым точно «известен» смысл жизни и будущее человечества, третируют как недомыслие или «ошибку»133.
Можно бы легко доказать, подробным анализом ранних статей, очерков и рассказов Бунина (если бы то стоило труда), что сквозь общепринятую в те времена в прогрессистской печати фразеологию у него проступает свое собственное, диссонирующее с установками этой печати, отношение к миру и диссонирующее в самом главном: «прогрессивно-революционно-демократическое» представление о том, что мир материален, прост и объясним и что все проблемы человека могут быть решены социально-экономическими мероприятиями, было неприемлемо для Бунина. Уже молодым он остро чувствовал непостижимость и таинственную глубину во всем, а единственно важными в жизни человека считал вечные и неизменные, никакими социально-экономическими преобразованиями не устранимые горести: разлуки, болезнь, несчастную любовь, неосуществимость надежд, невыразимость внутреннего чувства, смерть… К тому же сравнительный анализ его лирических признаний в стихах той поры и его статей (часто писавшихся просто по долгу службы) показывает, что в статьях своих Бунин часто неискренен. Но даже если игнорировать этот вынужденный конформизм (а надо помнить, какой доминирующей силой в русском обществе той поры было «прогрессивное» мировоззрение) и принимать всё в его публицистике за чистую монету, то можно заметить, что его «прогрессивные» идеи по сути сводятся к провозглашению весьма абстрактных «идеалистических» ценностей – Добра, Красоты, Правды, «нравственного совершенствования людей». И путь к ним, по его мнению, лежал не в восстании и революции, а в простых, но добрых ежедневных делах («служение народу понимается крайне узко <…>, тогда как часто самое простое без всякой примеси героических черт и исполнимое дело остается без всякого внимания!»134 – это писалось задолго до «Вех», но буквально в их ключе). То же отвращение к революционному утопизму мы видели уже и в цитировавшемся стихе «В. В. Пащенко» (см. прим. 132).
Разбирая жизнь и творчество любимого им поэта И. С. Никитина, Бунин с интересом и симпатией отмечает, что перед смертью Никитин «последние дни в глубоком молчании читал Евангелие» (М. IX. 502). Это отвращение Бунина к революционному утопизму и к «героической» позе, которая на практике оказывается просто губительным нигилизмом, созрело у писателя задолго до революции 1905 года и вовсе не вытекало из опыта этой революции, как это утверждают советские критики, и как это было у большинства русских интеллигентов, переоценивших прогрессистские идеи в свете революционной практики и пришедших к иным, новым идеям, получившим свое блестящее выражение в сборнике «Вехи».
Точно так же, когда Бунин говорит о «служении» писателя, он вкладывает в это совершенно иной смысл, нежели «революционеры-демократы». «Формула ’’искусство для искусства”, взятая в абсолютном смысле, является просто абсурдом. Но отрицатели этой теории впали в другие крайности, низводя значение искусства до значения узкопрактического <…>. Высоко-прекрасные предметы, путем постепенного воздействия на человека, могут утончать его вкус и будить дремавшие наклонности к возвышенному и прекрасному <…>, так как прекрасное, нравственное и полезное весьма часто сочетаются друг с другом, то искусство, облекая полезное в прекрасную форму, придает ему еще большее значение и цену, и в этом случае искусство, действительно, может играть серьезную практическую роль. Но ограничивать этим последним всё значение искусства значит частное возвести в общее»135. Не приемля прогрессистского утилитаризма и «гражданской» тенденциозности, Бунин видит цель искусства в том, чтобы оно «заставляло трепетать лучшие струны моего сердца» (М. IX. 505).
Не останавливаясь подробно на анализе ранних произведений Бунина, считаю нужным отметить все-таки следующее. Прежде всего бросается в глаза черта, совершенно исчезнувшая впоследствии (и очень скоро) – юмор. Например, очерк «Мелкопоместные» (1891 г.) целиком построен на желании рассмешить читателя, такие же гоголевские нотки различимы и в очерке «Помещик Воргольский», ироничны его сказки «о милых людях» и «В летний вечер». Позднее как юмор, так и ирония почти совсем уходят из произведений Бунина, появляясь лишь изредка и в наименее его оригинальных и совершенных работах. Объясняется это во многом теми же причинами, что и отсутствие юмора в произведениях Толстого. В своей книге о Толстом Бунин скажет впоследствии: «Гете говорил: "Природа не допускает шуток, она всегда серьезна и строга, она всегда правда". Толстой был как природа, был неизменно "серьезен" и безмерно "правдив"». (М. IX. 90). Серьезен «как природа» был и Бунин в своем творчестве, хотя в жизни оставался до конца дней необычайно остроумным и даже ядовитым, его собеседников всегда поражала острота его языка. Им было написано много шуточных стихов, экспромтов, эпиграмм, но никогда он их не печатал и даже не сохранял, те немногие, что дошли до нас, записаны его друзьями. Но именно в шуточных и сатирических стихах встречается та экстравагантность и воздушная легкость, которой иногда не хватало его серьезным стихам136. Но юмор и тем более иронию он относил к некому более низкому слою жизни – чисто человеческому, умозрительному, отдалявшему от величия и гармонии природы. Даже гоголевский смех он называл «балаганным» и «лубочным» и терпеть не мог «Мертвых душ».
Некоторые считают, что Бунин погубил в себе замечательного юмористического писателя137. В известном смысле можно сказать, что Бунин оказался пленником собственной концепции искусства и собственной эстетики. И это относится не только к юмору. Черновики его некоторых поздних работ поражают смелостью и новаторством, но в окончательных вариантах он всегда приходил к тому, что, на его взгляд, было приемлемее и понятнее для читателя. Свобода от читателя пришла в литературу, только с модернизмом (нам сегодня гораздо интереснее читать наброски «Романа русского помещика» Толстого, чем окончательный его вариант – «Утро помещика»); Бунин не решился на эту свободу, вернее, решился не до конца. Она представлялась ему часто «кривляньем», и он оставался верен своему классическому «пушкинскому» идеалу ясности, простоты и благородства, хотя во многом пошел дальше многих современных ему модернистов, туда, куда вели его интуиция и талант вопреки его собственной эстетике.