Михаил Талалай – Бриллианты и булыжники (страница 40)
В этих, как всегда, правдивых словах великого правдолюбца им самим или передававшим их в своих воспоминаниях Горьким допущена одна явная неточность, ясная из смысла всей этой речи: А. П. Чехов, сказав «русский
Но Чехов – отнюдь не «обличитель». Герценовская тенденция критики «с другого берега» ему абсолютно чужда. Он живет на «этом берегу», в России, в ее среде, вместе с нею, слитно и неразрывно. Вместе с ней он любит, страдает, болеет ее болезнями и радуется ее радостями. Еще более чуждо ему злобное ненавистничество Щедрина. Ни в одной строчке Чехова нет злобы. Он – врач, видящий болезнь пациента, но не осуждающий его за эту немощь, какого бы происхождения она ни была.
– Собственно говоря, подлецы тоже несчастные люди, черт их возьми!
Именно за этот отказ от осуждения, за полное отсутствие злобной сатиры, даже оттенка ее, в мягком, деликатном и чутком юморе сам Чехов был осужден своими «прогрессивными» современниками, в лице их главы, псевдонародника Михайловского и его приспешников, как писатель «без направления» и, следовательно, безыдейный, никчемный…
Но была ли действительно у Чехова какая-либо направляющая его творчество линия, которой он следовал бы всю жизнь? Или он был действительно мягкотелым Маниловым своей эпохи, неспособным к утверждению своей творческой воли?
Ответ на это мы находим в его личном отношении к «прогрессивным» судьям и критикам.
– Попытка свести Чехова с Михайловским и Глебом Успенским не удалась, – свидетельствует В. Короленко в своих воспоминаниях.
И не могла удасться. Чехов был подлинно народным писателем и тонко чувствовал всю фальшь «народников». Знал цену и их критике.
– Только Скабичевский однажды произвел на меня впечатление, – сказал Чехов Горькому, – он написал, что я умру в пьяном виде под забором.
А ведь Скабичевский в то время владел умами молодежи, именно той молодежи, из которой выросло в дальнейшем «февральское» поколение русской «прогрессивной» революционной интеллигенции.
Истинным направлением творчества А. П. Чехова было неизменно владевшее им стремление к правде в литературе. Этому направлению он следовал всю жизнь, не поддаваясь никаким чужим влияниям, даже всецело господствовавшим тогда в русской литературе революционным настроениям. Знал Чехов и им цену.
– Я не понимаю, почему вся молодежь без ума от Горького, – говорил он А. Сереброву (Тихонову), – вот вам всем нравится его «Буревестник» и «Песня о Соколе». Но ведь это еще не литература, а набор громких слов. Я знаю, вы мне скажете – политика! Но какая же это политика? «Вперед без страха и сомненья»! А куда вперед – неизвестно?! Если ты зовешь вперед, надо указать цель, дорогу, средства. Одним «безумством храбрых» в политике никогда ничего не делалось. «Море смеялось»… Море не смеется, не плачет, оно шумит, плещется, сверкает.
А о революционных декадентах типа Бальмонта с его «горящими зданиями» Чехов высказался еще определеннее:
– Жулики они, а не декаденты. Гнилым товаром торгуют… Это всё они нарочно придумали, чтобы публику морочить… И ноги у них вовсе не «бледные», а такие же, как у всех, волосатые…
– Ну, какой же Леонид Андреев писатель? Это просто помощник присяжного поверенного, который ужасно любит красиво говорить.
«Прогрессивная» критика по ту и по эту сторону Железного занавеса до сих пор умышленно не отметила одной чрезвычайно важной черты в творчестве А. П. Чехова: ни в одном из тысячи его рассказов, ни в повестях, ни в сценических произведениях даже отдаленно не показан тип революционера современной Чехову эпохи. Большевистские литературоведы старались изо всех сил установить свое родство с А. П. Чеховым («Вишневый сад») и брошенную вскользь фразу Вершинина («Три сестры) о прекрасной жизни, которая наступит через триста лет. Однако даже Горький был вынужден признать несостоятельность такой «революционности» А. П. Чехова:
– Дрянненький студент Трофимов красно говорит о необходимости работать и бездельничает, развлекается глупым издевательством над Варей, работающей не покладая рук… Вершинин мечтает о том, как хороша будет жизнь через триста лет, а не замечает, что около него всё разлагается… – сказал он.
Чехов с предельной ясностью видел всю фальшь революционной интеллигенции своего времени:
– Студенты бунтуют, чтобы прослыть героями и легче ухаживать за барышнями, – говорил он Сереброву, – а потом сами становятся прокурорами по политическим делам, – добавил он в разговоре с Елпатьевским[63].
– Хорош белый свет, – сказал он Щепкиной-Куперник, – одно только в нас нехорошо:
Но кто же эти «мы»? Кого зачисляет А. П. Чехов в разряд «нас»?
Современную ему русскую «прогрессивную» интеллигенцию, в ряды которой он был почти насильно втянут неизбежно окружавшей его литературной средой. А это окружение приложило все силы к тому, чтобы оторвать А. П. Чехова от консервативно-почвенной группы Суворина и Лейкина. Доходило буквально до скандалов, обструкций, которые устраивали «прогрессисты» на квартире Чехова пришедшему к нему нововременцу Меньшикову (воспоминания Елпатьевского). Но и влившись в их русло, сблизившись с группой Горького, с петербургскими «прогрессистами», с Короленко и ловкачом Гольцовым, правдолюбец Чехов остался верным самому себе: певцом «революционной бури» он не стал ни в какой мере. Предпочел промолчать о типе революционера в данной им энциклопедии русской жизни начала века.
Почему промолчал? – приходит невольно вопрос.
Ответ на него дает сам характер творчества А. П. Чехова. Обличителем он не был, а в этом случае нужно было или обличать, или молчать. Не мог он и плыть «против течения» в предреволюционные годы начала века. Сил не было. Последний градус чахотки. Оставалось только закрыть свои усталые глаза и «не заметить» крикливого урода.
Осуждать Чехов не мог, не умел и не хотел. Он и в литературе оставался врачом и как врач, прошел по бесконечному ряду палат, заполненных смертельно больной русской интеллигенцией. Ведь крестьянству и буржуазии Чехов уделил едва ли больше пяти процентов своего внимания. Там натуры здоровые, сами поправятся, а он, врач, идет к больным и ищет для них лекарства.
Идет, он, идет по палатам… Номер один, номер два… номер шесть… страшная номер шесть! А не страшнее ли ее палата «Ионыча», в которой «прогрессивная» интеллигентка, борясь с «предрассудками», зажигает три свечи и читает в их свете бездарный, но «направленческий» роман, а ее пошляк-муж глубокомысленно изрекает: «Недурственно»? Не страшнее ли она потому, что именно в этой тине, отравленной ядовитыми испарениями, гибнет молодая жизнь их дочери?
Дальше идет доктор Чехов. Вот палата «Дуэли». До какого глубокого падения должен был дойти современный Чехову русский интеллигент, чтобы быть принужденным работать после безмерного унижения, под дулом пистолета…
Дальше. Ряд серых, скучных, хмурых кроватей бесконечен. Вот «скучный» профессор, не знающий, как жить и для чего жить при всей своей действительной углубленности, а вот его самодовольный, тупой коллега, поучающий труду скромных работников дядю Ваню и Варю и сам не делающий ровно ничего. Вот палата стонущих от неумения построить свою жизнь трех сестер-интеллигенток… Вот палата самоубийцы Иванова, неврастеника, не знающего к чему применить себя, да и не имеющего воли и стремления к этому применению.
В каждой повести, в каждом рассказе писатель-Чехов открывает дверь новой палаты, а врач-Чехов ставит безошибочный диагноз находящимся в ней больным. Лекарство одно для всех – труд, слияние с творческой работой нации, вхождение в нее для заполнения соответствующего места.
– Работать надо, работать… А всё остальное к черту!
Что «остальное»? Что «к черту»?
Да разве не ясно «что»? То, именно, что сумел отбросить от себя «к черту» сам Антон Павлович Чехов – ту интеллигентскую шелуху, беспочвенное, безответственное политикантство, псевдопрогрессивное «направленчество», самодовольное зазнайство, безволие и вместе с тем воображение себя «солью русской земли», выразителями мысли и чувства народных, крикливое критиканство, отрыв от творческой работы нации-государства и еще, и еще… Длинен перечень всех болезней предреволюционной русской интеллигенции, ее «февральского» поколения…
Страшен диагноз, поставленный мягким, чутким и деликатным, но правдивым д-ром Чеховым у одра безнадежно больного.
Безнадежно?
Есть пошлая, трафаретная фраза, которую нередко произносят врачи у постели умирающего: «наука здесь бессильна, но будем надеяться на милость Божию».
Не обошелся без нее и д-р Чехов, но в отличие от своих коллег произнес ее с полной верой, действительной верой, выношенной в сердце к концу своей недолгой жизни. Пятнадцать лет носил в себе А. П. Чехов дивный образ «Архиерея», служителя Христа, и лишь выносив, выстрадав, смог записать его. К концу своей жизни…