реклама
Бургер менюБургер меню

Михаил Седов – Три последние ноты (страница 1)

18px

Михаил Седов

Три последние ноты

Реквием для скрипача

Декабрь вцепился в горло Петербурга костлявыми пальцами, и город хрипел, выдыхая в свинцовое небо клубы серого пара из тысяч печных труб, из ноздрей измученных лошадей, из ртов закутанных по самые глаза прохожих. Извозчичий промерзший экипаж, скрипя полозьями по серому, утоптанному снегу, нес Порфирия Волкова по Невскому проспекту. Каждая витрина, подсвеченная газовыми рожками, была похожа на театральную сцену, где застыли манекены в модных нарядах – безмолвные актеры в пьесе о благополучии и достатке. Волков смотрел на это ледяное великолепие и чувствовал, как внутри поднимается привычная, глухая тоска, похожая на неотвязный низкий гул виолончели в пустом зале.

Ему не хотелось ехать. Ему хотелось сейчас сидеть в трактире «Палкин», в дальнем углу, где потемневший от табачного дыма потолок давит на плечи, и медленно, методично глушить водкой фантомную боль в левой руке. Тупую, ноющую боль, которая всегда возвращалась в такие вечера, когда мороз становился особенно злым, а одиночество – особенно густым. Но городовой, запыхавшийся, с красным от холода лицом, был настойчив. Убийство. Не простое – на Невском. Жертва – Лев Зобель. Перл Императорского оркестра. Сама его фамилия звучала как дорогой мех – мягко, весомо, недоступно.

Экипаж остановился у массивного доходного дома с атлантами, державшими на каменных плечах балкон и тяжесть всего петербургского неба. У парадного входа уже суетились нижние чины, их шинели казались почти черными на фоне белого снега. Швейцар, похожий на нахохлившегося филина, испуганно кланялся каждому входящему. Волков вышел из экипажа, глубже запахнул воротник пальто и кивнул знакомому околоточному.

– Что там, Семён? – спросил он, не сбавляя шага.

– Безобразие, Порфирий Иванович, – выдохнул тот, семеня рядом. – Сущий вертеп. Все вверх дном. Господин Зобель… того. Лежат-с. Похоже, грабители. Ценностей, видать, искали.

Волков промолчал. Грабители на Невском, в квартире первой скрипки Императора. Слишком просто. Слишком громко. В таких делах простая мелодия ограбления почти всегда оказывалась лишь увертюрой к куда более сложной и мрачной опере.

Квартира Зобеля находилась на третьем этаже. Воздух на лестничной клетке был сперт и неподвижен, пахло дорогими духами, воском для полов и еще чем-то тонким, едва уловимым, металлическим и сладковатым. У распахнутых дверей его уже ждал помощник, Аркадий Смирнов. Молодой, румяный, с аккуратно подстриженными усиками, он был воплощением нового века сыска – верил в факты, цифры и зарождающуюся дактилоскопию. На интуицию своего начальника он посматривал с вежливым недоверием, как на пережиток прошлого.

– Порфирий Иванович, – начал он официальным тоном, едва Волков переступил порог. – Потерпевший – Зобель Лев Борисович, сорока семи лет. Обнаружен горничной около часа назад. Причина смерти пока не установлена, но имеются множественные ушибы и, вероятно, асфиксия. В гостиной следы борьбы.

Волков кивнул, снимая перчатки. Он окинул взглядом прихожую – брошенная на пол соболья шуба, серебряная трость с набалдашником из слоновой кости, цилиндр, закатившийся в угол. Все говорило о поспешном, внезапном нападении. Он прошел в гостиную.

Здесь царил хаос. Не тот хаос нищеты и отчаяния, к которому он привык в ночлежках на Сенной, а хаос поруганной роскоши, что было куда страшнее. Перевернутый стол из карельской березы, осколки китайской вазы, похожие на голубые льдинки на темном персидском ковре. Сорванные со стен картины в тяжелых золоченых рамах. Выдвинутые ящики бюро, из которых белым водопадом вывалились бумаги и письма. Казалось, по комнате пронесся небольшой ураган, движимый яростью и жадностью.

Сам Зобель лежал возле массивного рояля «Бехштейн». Он был одет в домашний бархатный халат, распахнутый на груди. Его лицо, еще недавно выражавшее, должно быть, самодовольство и артистическое высокомерие, теперь было искажено гримасой ужаса и удивления. Глаза, широко открытые, смотрели в лепнину потолка, словно пытаясь прочесть там партитуру собственной внезапной смерти.

Волков медленно обошел тело. Он не спешил, давая картине преступления самой зазвучать в его голове. Он слушал тишину этой комнаты, тишину, пришедшую на смену крикам, грохоту и последнему, предсмертному хрипу. Тишина эта была неестественной, давящей.

– Что взяли? – спросил он, не оборачиваясь к Смирнову.

– Трудно сказать наверняка, Порфирий Иванович. Горничная в истерике, но, по первым прикидкам, пропали часы-брегет, золотой портсигар и бумажник. В бюро, видите, искали деньги или ценные бумаги. Классическая работа домушников, которых спугнули. Возможно, он их застал врасплох.

«Возможно», – подумал Волков. Но что-то в этой классической аранжировке звучало фальшиво. Слишком много ярости для простого грабежа. Мебель не просто перевернули – ее сломали. Фарфор разбили не случайно – его растоптали. Это была не жадность. Это была ненависть. Концерт ненависти для одного зрителя.

Его взгляд скользил по комнате, цепляясь за детали. За изящные, холеные руки Зобеля, пальцы скрипача, созданные для волшебства, а теперь безжизненно раскинутые на ковре. За ноты, рассыпанные по полу веером из вспоротого портфеля. Бах, Моцарт, Брамс… великие гении прошлого, ставшие невольными свидетелями уродливой современной драмы. И тут его взгляд замер.

Среди всего этого разгрома, в самом центре комнаты, стоял пюпитр из красного дерева. Он был единственным предметом, которого не коснулся хаос. Он стоял прямо и гордо, как дирижер посреди обезумевшего оркестра. А на нем, аккуратно расправленный, лежал один-единственный нотный лист.

Волков почувствовал, как по спине пробежал холодок, не имеющий ничего общего с декабрьским морозом. Он медленно подошел ближе. Смирнов, заметив его движение, тоже шагнул к пюпитру.

– Что это, Порфирий Иванович? Какая-то записка?

Волков не ответил. Он смотрел на лист. Бумага была старая, желтоватая, с неровными краями, словно вырванная из древней книги. Но то, что было на ней начертано, не имело отношения к древности. Пять линеек нотного стана были проведены твердой, уверенной рукой. И на них – всего три такта. Три коротких музыкальных фразы.

Ноты были выведены густым, темно-красным цветом, который уже начал сворачиваться и темнеть по краям. Чернила легли неровно, где-то впитавшись в бумагу глубже, где-то застыв на поверхности глянцевой каплей. Волков видел кровь сотни раз. Он знал ее запах, ее текстуру, ее цвет на разных поверхностях. И это была кровь.

В левой руке, в изувеченных сухожилиях, вспыхнула острая, колющая боль. Он непроизвольно сжал пальцы в кулак.

– Смирнов, позовите доктора, – тихо сказал он. – Пусть возьмет образец этих… чернил. И сравнит с кровью покойного.

Смирнов, всегда такой уверенный, смотрел на нотный лист с нескрываемым отвращением.

– Господи… Кто же на такое способен? Писать кровью… Это же…

– Это послание, Аркадий, – перебил его Волков. Его голос стал глухим. – Это не записка. Это партитура. Автор сего произведения хотел, чтобы его услышали. Точнее, прочли.

Он наклонился ближе, вглядываясь в ноты. Его мозг, против воли, начал работать в забытом режиме. Он не просто видел знаки – он слышал их. Три коротких, отрывистых мотива. В них не было гармонии. Это был диссонанс. Резкий, тревожный, незаконченный. Музыкальный обрубок. Последние конвульсии мелодии перед тем, как она оборвется навсегда.

Кто мог это сделать? Музыкант? Безусловно. Так точно и каллиграфически вывести нотные знаки, особенно таким… материалом, мог только человек, для которого это было так же естественно, как для других – писать буквы. Но что это за мелодия? Отрывок из известного произведения? Или что-то свое, сочиненное специально для этого случая? Реквием для скрипача, написанный им же самим, но чужой рукой.

Волков отошел от пюпитра и снова оглядел комнату. Теперь она выглядела иначе. Это был не просто результат борьбы. Это была инсценировка. Жестокая, уродливая, но тщательно продуманная. Хаос был лишь декорацией, призванной скрыть главный элемент – этот жуткий нотный лист. Убийца не просто пришел убить и ограбить. Он пришел дирижировать. И смерть Зобеля была лишь первым тактом в его симфонии.

– Порфирий Иванович, – Смирнов подошел снова, уже оправившись от первого шока. – Я опросил швейцара и прислугу с нижних этажей. Никто ничего подозрительного не видел и не слышал. Ни криков, ни шума борьбы. Словно все произошло в полной тишине.

– В полной тишине не бывает, Аркадий, – возразил Волков, потирая виски. – Бывает тишина, которую никто не хочет слышать. Соседи в таких домах приучены не замечать диссонансов в жизни друг друга. Проверьте всех, с кем Зобель общался в последние дни. Всех до единого. Музыканты, критики, дамы сердца… особенно дамы сердца. Ищите обиды, ссоры, зависть. Ищите того, кто ненавидел не столько самого Зобеля, сколько его музыку. Его успех.

– Вы думаете, это кто-то из своих? Из театрального мира?

– В мире, где талант – это валюта, зависть – самый распространенный яд, – Волков подошел к роялю и коснулся кончиками пальцев его лакированной крышки. Холодная, гладкая поверхность. Он представил, как руки Зобеля порхали над клавишами. А потом… потом пришли другие руки. Руки, которые не создавали музыку, а обрывали ее.