Михаил Седов – Лесная переправа (страница 1)
Михаил Седов
Лесная переправа
Первый снег, первая кровь
Первый снег в том году выпал рано, в самом начале ноября, и был он не праздничным, не сухим и скрипучим, а мокрым, тяжелым, словно пропитанным вселенской тоской. Он ложился на не успевшую промерзнуть землю, на черную хвою и прелую рыжину папоротников, превращая лесные дороги в вязкое, чавкающее месиво. Воздух, густой от влаги и запаха гниющей листвы, казалось, можно было резать ножом. Именно в таком воздухе, в такой тишине, нарушаемой лишь редким криком ворона да собственным сиплым дыханием, Прокопий и Митька, два бобыля из пригородной слободки, наткнулись на него.
Они шли по заячьему следу, но зверь словно растворился, и теперь они просто брели к реке, надеясь высмотреть утиную стаю. Лес стоял молчаливый, враждебный. Еловые лапы, отяжелевшие от налипшего снега, сгибались до самой земли, образуя темные, сырые своды. И под одним из таких сводов, в неглубокой лощине, куда не добирался ветер, они его и увидели. Митька, что шел первым, замер так резко, будто врос сапогами в мох. Прокопий, наткнувшись на его спину, чертыхнулся, но тут же осекся, проследив за взглядом товарища.
Это не было похоже на смерть от несчастного случая. Не пьяный, замерзший по дороге из города. Не жертва разбойников. Лежащий на тщательно уложенном, девственно-чистом еловом лапнике человек выглядел так, словно его приготовили к какому-то обряду. Молодой, лет двадцати пяти, с аккуратно подстриженными русыми усиками и тонким, почти благородным лицом. Городской. На нем была добротная суконная пара, не порванная, не испачканная. Руки, в тонких перчатках, были сложены на груди. Глаза закрыты, будто он спал. Только восковая бледность кожи и неестественный, застывший покой выдавали правду. Прокопий, перекрестившись, сделал несколько шагов ближе. Снег вокруг тела был нетронут. Ни следов борьбы, ни чужих отпечатков. Словно его принесли сюда по воздуху и бережно уложили.
– Гляди-ка, – просипел Митька, указывая трясущимся пальцем.
На шее покойного, чуть ниже кадыка, где белоснежный воротничок рубашки расходился, темнело пятно. Не рваная рана, не синяк. Аккуратное, почти хирургическое отверстие, из которого вытекло совсем немного крови, застыв накрахмаленной ткани крошечной черной коралловой веткой.
Егор Ильич Ладожский сошел с поезда в губернском центре и еще полдня трясся в пролетке, а затем в санях по раскисшей дороге, прежде чем добраться до Ветрова. Он чувствовал, как холод пробирается сквозь шинель, как сырость оседает в легких. Север встретил его неласково, словно знал, за что его сюда сослали из Петербурга, и одобрял это наказание. Ветров показался ему сборищем почерневших от времени изб и нескольких каменных домов, сгрудившихся вокруг непропорционально большой церкви. Окна смотрели слепо, из труб тянулся жидкий дым. Город молчал.
Урядник, встретивший его, был низеньким, красноносым и суетливым. Он говорил много, но бестолково, постоянно повторяя, что это, без сомнения, дело рук смутьянов, этих самых, как их, революционеров. «Акция устрашения, ваше высокоблагородие. Игнат Мухин, покойничек-то, в конторе у купца Савельева служил, а Савельев наш – первейший благодетель, на нужды армии жертвовал. Вот они и показали свою силу, анархисты проклятые».
Ладожский слушал вполуха, разглядывая облупившуюся штукатурку в здании управления. Факты. Ему нужны были факты, а не досужие домыслы перепуганного чиновника. Игнат Мухин. Писарь. Двадцать шесть лет. Найден в лесу. Убит. Все остальное – словесная шелуха. Он устал от слов еще в столице. Там слова убивали карьеры, репутации, а иногда и людей, куда надежнее пули.
– Врач осмотрел? – прервал он урядника.
– Так точно. Павел Андреич Баспин, земский наш лекарь. Человек ученый, из столиц тоже. Говорят, светило. Он сейчас в больнице, у себя. С телом.
Больница оказалась единственным новым зданием в городе – крепкий сруб, пахнущий свежей смолой, карболкой и безнадежностью. Внутри было холодно и гулко. В маленькой пристройке, служившей моргом, на грубо сколоченном столе, прикрытое серой холстиной, лежало то, ради чего Ладожский проделал этот путь.
Рядом со столом стоял человек в белом халате, слишком длинном для его худощавой фигуры. Павел Андреевич Баспин. Ладожский сразу отметил тонкие, нервные пальцы, аккуратную бородку, пенсне на высоком лбу. Интеллигент. Идеалист. Из тех, кто верит в просвещение и человеческий разум. Ладожский таких встречал. Они быстро ломались, столкнувшись с реальностью.
– Ладожский. Губернское жандармское управление, – представился он сухо, не протягивая руки.
– Баспин, – врач кивнул, поправляя пенсне. Его голос был мягким, но в нем слышались стальные нотки. – Я ждал вас.
Он откинул холстину. Ладожский смотрел на покойника. Все так, как описывали охотники. Поза. Одежда. Отсутствие следов. Он наклонился ниже, рассматривая рану.
– Удар нанесен сверху вниз, под левую ключицу, – начал Баспин ровным, почти лекторским тоном. – Клинок прошел между ребрами, не задев кости, и поразил непосредственно верхушку легкого и подключичную артерию. Смерть наступила в течение минуты от внутреннего кровотечения и пневмоторакса.
Ладожский молчал, впитывая информацию. Профессионал. Не просто убийца, а человек, знающий анатомию. Или обладающий чудовищной интуицией.
– Орудие? – спросил он, не отрывая взгляда от раны.
– Что-то длинное, узкое, обоюдоострое. Возможно, стилет. Или заточенный особым образом охотничий нож. Ширина лезвия не более полутора сантиметров. Глубина раны – около двенадцати. Удар был один. Исключительно точный.
Баспин говорил как ученый, констатирующий результат эксперимента. Но Ладожский видел, как напряжены его плечи, как подрагивают пальцы, когда он указывает на рану. Врач был потрясен не самим фактом смерти – к ней он привык, – а ее методичностью. Холодной, выверенной жестокостью.
– Никаких других повреждений, – продолжал Баспин, переходя на более тихий, почти личный тон. – Ни синяков, ни ссадин. Его не тащили, не били. Я осматривал его одежду – на ней нет ни грязи, ни хвои, кроме той, что на спине. Это значит, что лапник подложили уже под мертвое тело. Или… или он умер прямо на нем. Но тогда где следы убийцы?
Ладожский выпрямился. Он посмотрел на врача. Взгляды их встретились. В серых, усталых глазах следователя плескался холодный цинизм опыта. В карих глазах доктора, увеличенных стеклами пенсне, – тревога и смятение разума, столкнувшегося с иррациональным.
– Революционеры не работают так, доктор, – произнес Ладожский глухо. – Их почерк – бомба, револьвер. Шум, паника, кровь для острастки. А это… это тишина. Почти благоговение. Кто-то не просто убил его. Кто-то проводил его в последний путь.
Баспин снял пенсне и протер стекла чистым платком. Без них его лицо стало беззащитным и молодым.
– Вы правы. Это не похоже на политику. Это похоже на… на мессу. Черную мессу. Человек, сделавший это, не испытывал ненависти в привычном нам понимании. Он испытывал… чувство долга. Словно выполнял предначертанное.
Слово «долг» повисло в ледяном воздухе морга. Ладожский почувствовал, как по спине пробежал неприятный холодок, не имеющий отношения к температуре в помещении. Он видел сотни убитых. Жертв грабежа, пьяной поножовщины, страсти, мести. Их тела кричали о том, что с ними сделали. Это тело молчало. Оно хранило тайну, и тайна эта была куда страшнее простого убийства.
Остаток дня Ладожский провел в допросах, которые ничего не дали. Он говорил с купцом Савельевым, тучным, напуганным человеком, который потел даже на морозе и твердил про происки конкурентов и смутьянов. Говорил с родителями Мухина – убитыми горем стариками, не понимающими, за что их тихого, непьющего сына постигла такая участь. Говорил с сослуживцами, соседями. И натыкался на стену. Стену страха, недоверия и упрямого молчания. Люди отводили глаза, бормотали что-то о лихих временах, крестились и спешили уйти. Ветров не хотел говорить. Город словно набрал в рот ледяной воды из реки Ветлянки.
Вечером, сидя в промозглом номере единственной в городе гостиницы «Север», Ладожский раскладывал на столе свои скудные записи. Мухин Игнат. Не имел врагов. Не имел долгов. Не был замечен в любовных связях. В день смерти получил жалованье, которое осталось при нем, в кармане жилета. Мотив отсутствовал. Улики отсутствовали. Было только тело, аккуратно уложенное в лесу, и один точный, смертельный удар.
Он подошел к окну. Снег повалил гуще, белыми, липкими хлопьями. Он уже не таял, а ложился на землю плотным саваном, укрывая грязь, укрывая следы, укрывая тайны. Ветер завывал в печной трубе, и в этом вое Ладожскому чудился то ли плач, то ли чей-то безмолвный крик. Он вспомнил глаза Баспина. В них был научный интерес, смешанный с ужасом. Врач пытался понять, как это сделано. А Ладожского мучил другой вопрос, куда более важный: зачем?
Зачем эта ритуальная точность? Зачем это жуткое убранство из еловых веток? Зачем эта тишина?
Внезапно в памяти всплыл образ из петербургского прошлого. Маленькая девочка в кружевном платье, лежащая у подножия лестницы в богатом особняке. И лицо ее отца, влиятельного вельможи, который смотрел на Ладожского с холодным презрением. Дело закрыли как несчастный случай. А он знал, он был уверен, что это не так. Но у него не было доказательств. Только факты, которые ни во что не складывались. И ощущение чудовищной, безнаказанной лжи.