реклама
Бургер менюБургер меню

Михаил Щукин – Грань (страница 24)

18

С ранней весны и до поздней осени мужики эти браконьерили на реке и продавали рыбу, кто-то драл еще ветловое корье, кто-то собирал и сдавал в заготконтору грибы и ягоды – на прожитье хватало. «Блатату», как называли их в Малинной, вызывали в сельсовет, строжились, грозились посадить за тунеядство. Но «блатата» дело знала туго. По поздней осени они потихоньку расползались и пристраивались в кочегарку, сторожем, грузчиком в сельпо, а больше всего в шараги. Алтайские колхозы заготавливали зимой лес в Малинной и набирали бригады из местных. Лучше и не надо – ребята в шараге свои, а начальство далеко, за Обью.

Такая вот жизнь шла нынче в Малинной.

И едва ли не каждый день удивляла.

Выбрав время, Степан отправился за облепихой, чтобы сделать хоть какой-нибудь запас на зиму. Но, не доплыв еще на лодке до облепишника, поднял случайно глаза и заморгал – старой избушки бакенщика не было. Подгреб к берегу, осыпая яр и хватаясь за вислые корни ветел, поднялся наверх – избушки не было.

Вместо нее валялись обгоревшие бревна, угли, головешки – все уже было остылым, холодным, и на всем лежал, раскрашивая черноту, палый лист. Но лежало его немного, потому как лететь особо ему было неоткуда. Ветлы, окружающие поляну, белели голыми стволами. Кора с них была содрана. Оставалась она только у комля, сантиметров тридцать – сорок от земли, да кое-где на верхушках. Ободранные деревья белели не только вокруг поляны, но и дальше, в глубине забоки. Обдирали их нехитрым образом: делали на комле заруб, отковыривали ленту от ствола и дергали до тех пор, пока длинный, влажный изнутри ремень не сваливался на землю. Связывали эти ремни в пучки, пучки сушили и сдавали в заготконтору. Платили за корье хорошо.

Ветер разбойно посвистывал в голых верхушках. Под его посвист было не по себе смотреть на изуродованную забоку. Было и не стало. Стояло и слиняло. Незачем больше сюда приходить – на пустом месте ни о чем не вспомнишь.

Совсем недавно лежал он здесь на своем пиджаке, брошенном на мягкую траву, по лицу невесомо скользила тень ласточки, и блаженно думалось, что смысл жизни очень простой – корми своих птенцов, живи и радуйся… Где теперь ласточка, успела ли улететь? А птенцы? От гнезда и следа не найти. Степан пошарил вокруг глазами и в пожухлой, притоптанной траве увидел топор. По остро отточенному лезвию мелкой капелью брызнула ржавчина. Значит, тоже с лета лежит. Обронили и не нашли. Поднял его, ухватил за ловкое, отполированное топорище. Знатный инструмент, и потрудился он в забоке ударно. Гектара два, пожалуй, выпластал. Прихватив топор, Степан спустился вниз, под яр. Больше ему делать здесь было нечего.

В переулке навстречу попался Гриня Важенин. Увидел топор и заорал:

– Ты его где взял? С лета найти не могу!

– Возле избушки.

– А точно! – обрадованно вспомнил Гриня. – Мы тогда корье вывозили, забухали, там и потерял. Ну, спасибо. Топор-то знатный, жалко.

Гриня торчал навеселе. Большие, вылупленные глаза маслились. Извилистые прожилки на лице набухли и покраснели. Перенял топор, пощелкал толстым ногтем по лезвию. Оно едва слышно звенькнуло. Руки Грини, руки прирожденного плотника, ласкали топорище и обух, они словно прирастали к инструменту, только вот беда – руки-то тряслись. Подтачивало их изнутри, размывало силу и хватку. Но сам Гриня этого не замечал, лоснился от выпивки, радовался, что нашелся топор, и громко орал:

– Надо же! А! Нашелся! Надо же!

Теперь Степан точно знал, кто спалил избушку. И все-таки не удержался, спросил:

– Избушку ты спалил?

– Ага! – все так же радостно заорал Гриня. – Комарья же навалом, дышать не дают. А ветер с реки. Дымина как повалил – ни одного комара нету.

Среди пацанов, которые с нетерпением ждали возле избушки хромого Филипыча, всегда был Гриня, таращил вылупленные глазенки, замирал от восторга в лодке, глядел на загорающиеся бакена и назавтра с нетерпением ждал вечера, когда можно снова бежать к бакенщику. Неужели он ничего не помнит? Неужели для него все бесследно пропало? Спрашивать об этом Степан не стал, спросил о другом:

– Ласточку там не видел?

– А? – встрепенулся Гриня. – Какую ласточку? – И захохотал: – Я до лодки тогда не добрался, мужики загружали, а ты ласточку! Добро тогда поддали.

– Дядя Степа, она все летала, летала… Прямо через дым проскочит и опять летает, летает…

Степан и не заметил, как подошла к ним дочка Грини. Ей было лет двенадцать. Тонкие косички торчали в разные стороны, по переносице, по щекам густо разбегались яркие веснушки, но глаза у девочки были серьезными, печальная взрослая усталость проскальзывала в них. Подняв голову, она смотрела на Степана, готовая степенно и обстоятельно рассказать обо всем, что касалось ласточки. Но не успела. Гриня, не замечая дочки, как будто ее здесь и не было, снова заорал:

– Мы с Юркой седни мирились, с Чащиным. Вчера участковый приезжал, дело на него хочет завести, что с ножом на меня, ну, Юрка ко мне с мировой… Две краснухи шарахнули. А мне чо, жалко? Никаких претензий не имею. Он к тебе еще собирался. Разговеешься седни. Не ждал, а вот попало!

– Папа, пойдем домой, мама просила.

– Да пошли вы вместе с мамой… – отмахнулся Гриня и выматерился.

Девочка не уходила. Опустив голову с торчащими косичками, она боязливо взяла отца за рукав.

– Ну пойдем, пойдем…

Степан, не дожидаясь, что еще скажет или выкинет Гриня – от него всего можно было ожидать! – заторопился домой. Не было сил смотреть на девочку со взрослыми, усталыми глазами, на ее боязливую руку, которой она несмело тянула отца домой.

Вечером притащилась Чащиха. Заревела с порога, запричитала, стала упрашивать, чтобы Степан не держал зла на Юрку и не рассказывал бы участковому о драке.

– Посадят ведь, в третий раз посадят, совсем парень пропадет, он хоть какой-никакой, а сын мне. Разве у матери душа не болит? Еще как болит, на клочки рушится!

Чащиха поджимала под табуретку ноги в грязных резиновых сапогах, одергивала полы старой кофтенки со следами споротых карманов и беспрестанно моргала красными, слезящимися глазами. Ногти на пальцах были у нее в черных ободках, сами пальцы потрескались, и трещины тоже были черными – Чащиха держала большущий огород, соток на двадцать, и с огорода кормила себя и Юрку, который нигде не работал.

– Так-то он парень добрый, лишнего слова не скажет, а вот водочка губит… губит, окаянная. До шестого класса я с ним горя не знала. А потом выпрягся, и все, ни в какие оглобли не заведешь. Табачить взялся, выпивать, я шумлю, шумлю, а он опять за свое. Наладится на речку с мужиками, наловят рыбы, продадут, ну, ему, дураку, лестно, что с большими, как ровня. Им главней угодить, чем матери. И в магазин, когда по первой посадили, не сам додумался, научили… Был бы отец живой, дак приструнил бы, а его самого водочка выпила, раньше времени в могилу запихала…

Чащиха всхлипнула, вытерла пальцами слезящиеся глаза, и под глазами у нее остались темные полосы – наверняка прямо с огорода сюда прибежала, даже руки не успела сполоснуть.

– Он сам к тебе, Степа, собирался, да не пошел, намирились с Гриней, спит теперь, насилу до дому дотащила. Ты уж, Степа, ради меня… Пользы тебе не будет, а парня посадят, в третий раз посадят…

Степан отворачивался к окну и старался не глядеть в сторону Чащихи, чтобы не видеть ее рук и темных полос на лице. Хотел, чтобы она быстрей ушла, но перебивать было неудобно, и он слушал.

– А так парень хороший, ты уж, Степа, ради меня, хоть меня пожалей…

Она замолчала, и Степан торопливо пообещал, что зла на Юрку не держит и лишнего про него не скажет. С облегчением закрыл за Чащихой дверь.

3

В маленьком домике Александра по-прежнему пахло воском, лежала на столе толстая раскрытая книга, а приглаженный хозяин, вытянувшись на цыпочках, менял свечи перед иконами. Осторожно соскабливал старый, расплавленный воск и бережно складывал его на бумажку. Движения были плавными, несуетными, и легко угадывалось, что именно несуетность больше всего глянется Александру, что отдается он ей без остатка. Наблюдая за ним, Степан без осуждения и без насмешки, а с жалостью подумал: «Тешится, как дитя малое с игрушкой». Часто вспоминая о том, как Александр очутился ночью на рельсах, Степан всякий раз ловил себя на этой жалости. Прежняя жизнь Александра, когда тот бичевал по закуткам, блатхатам и вокзалам, была, конечно, аховой, но и нынешняя, приглаженная, чистопорядочная, казалась какой-то ненастоящей.

– Саня, слышь, а ты жениться не думаешь? – напрямик спросил Степан. – Нутро-то мужицкое не горит?

Александр высыпал в деревянный ящичек остатки воска и только тогда повернулся к гостю. Глаза у него тихо, ровно синели.

– Горит, Степа, по весне особенно. Дьявол в душу лезет, дьявол – он всегда через плоть в душу лезет. А я его не пускаю, не допускаю до себя.

Последние слова он прошептал с гордостью. В синих глазах брызнули искорки. У Степана пропала всякая охота мочалить этот разговор дальше, и он засобирался домой. Хозяин вышел его проводить и на крыльце вдруг ухватил за руку, стиснул:

– Знаешь, Степа, я тебе вот что хочу сказать… Ты только не шарахайся… Вот здесь – в темноте слушай.

– Давай, валяй…

Ни говорить, ни слушать у Степана не было никакого желания. За день наломавшись по дому, он теперь хотел только спать. Даже языком лень шевелить.