Михаил Садовский – Пока не поздно (страница 6)
– Никита!..
Ты был приучен уже к выдуманным обстоятельствам жизни: небывалым рекордным урожаям и надоям – зерно сыпалось и молоко лилось рекой из репродкторов и с телеэкранов, и все фундаментальные открытия в мире принадлежали только России, и самая свободная жизнь была вокруг тебя, но никто не рассказывал об очередях с номерками на ладони за хлебом до сих пор, а ты помнил ещё о них, и как потом долго не смывалась анилиновая краска, никто не писал об обгоревших обезноженных танкистах на «танковом острове», куда власть запихнула их, чтобы не смущали мирных граждан, не портили картины счастливой жизни, и они тихо спивались там под громы салютов в честь побед, которые именно они и добыли… Господи, но это невозможно! Невозможно! А что бы сделал Гузевич? Вот бы увидеть его и сказать ему, что нашёл ниточку, ведь он говорил тебе, что искать бесполезно!
Когда ты на следующий день один пришёл к доктору поговорить о болезни матери и задать те вопросы, которые так и не озвучились во время первого визита, она объясняла тебе:
– Болезнь твоей мамы в том, что она никак не может переплыть реку…
– Реку? Какую реку?
– Она всё ещё на том берегу… в прошлом… и пройти этот брод, чтобы выбраться на эту сторону, очень трудно… это постсиндром…
– О чём вы, Лидия Николаевна? Я не могу разобраться.
– Прошлое не отпускает её. И сил тянуть на себе такую ношу не хватает, но, чтобы сбросить груз, ей надо тоже очень много сил, а их отняла война, эвакуация – всё то прошлое, которое тянет назад…
– Постсиндром, – повторил ты…
– A сил рвануть, скинуть с себя всякую ношу не хватает. Чтобы бросить груз, надо тоже очень много сил. Их отняли война, эвакуация – всё прошлое, которое тянет назад…
– Что же делать?
– Может быть, и не отпустит… – она, не поднимая взгляда, долго молчала, опустив глаза и бессмысленно тыркая остриём карандаша в лист бумаги на столе. – Всякие седативы только придавят её… она станет менее активной, малоподвижной и…
– Не надо… Я понял – медицина бессильна…
– Здесь главное не это, не медицина бессильна…
– А что?
– Сколько сил осталось у человека, чтобы преодолеть тяжесть груза прошлого, сдвинуть его и поверить, что можно всё исправить, даже начать сначала, а прожитое оставить на том берегу, понимаешь…
– И это для всех?
– Что ты имеешь в виду?
– Вы, наверное, знаете, о ком я говорю, – буквально просипел ты севшим голосом. – Она здесь, в городе?
Она пристально посмотрела ему в глаза:
– Никита! Тебе нехорошо? – она по врачебной привычке схватила его руку и стала проверять пульс, остановив жестом его попытку ответить. – Она тоже всё время спрашивала о тебе.
– Где она?
– Её нет… – но она не успела докончить фразу, ему действительно стало плохо, и больше он ничего не слышал.
– Никита! Никита! Нельзя же так! Её нет в городе. Она далеко. Учится… и тоже в медицинском.
– Далеко? В медицинском? А что, здесь нет медицинского?
– Ты уже закончил… а она только поступила в прошлом году… есть медицинский, конечно. Не для всех… приходите ко мне домой на чай… Приходите… сегодня.
В старом доме на Пестеля пахло кошатиной. Лестница со стёртыми посредине ступенями. Потерявшая деревянную резьбу от десятка слоёв краски, наложенной на неё, высокая дверь. Коридор, завешанный с двух сторон детскими ванночками, корытами, мешками с тряпьём, и неистребимый плотный запах претрума и нафталина.
В комнате, освещённой старым абажуром над круглым столом, был совсем другой, контрастный мир прежнего Петербурга с обилием книг и старого фарфора. Заметив твоё удивление, Лидия Николаевна ответила, не обращаясь ни к кому:
– Не всё сгорело, не всё разбили и разграбили, хотя, честно говоря, я и сама удивляюсь, как это могло уцелеть!
Разговор никак не налаживался. Женщины перебрасывались дежурными фразами, ты рассматривал чёрно-белые, увеличенные до появления зерна портреты: строгого мужчины во френче на все пуговицы, совсем молодой, просто девочки Лидии Николаевны в открытом платье с красивым декольте и девочки с огромными глазами, которая стояла между ними на стуле. Она была совсем другая здесь! Не его, не Мальвина, и он быстро отвёл взгляд…
За чаем Лидия Николаевна сказала:
– Я предвижу ваши многочисленные вопросы, и, чтобы ответить на них сразу, расскажу одну историю о женщине, которую хорошо знала. Она была нашего круга, – и хозяйка махнула кистью куда-то назад в бесконечное далеко. – Я довольно регулярно бываю на кладбище… есть кого навещать…
Однажды при входе увидела одного из рабочих – здоровый детина в меховой шапке, куртке нараспашку и туго натянутом на круглый живот свитере, он шёл центральной аллеей, хозяйски оглядывая по сторонам территорию, прямо навстречу, закрывать уже собирался. А когда увидел меня, вдруг сказал: «Я приметил вас, вы тут часто бываете… что так поздно? Ну, давайте я подожду ещё полчаса… а она кто вам, родственница или… Я знаете, что заметил: она, только не подумайте, что я сумасшедший, всегда бормочет, ей-богу, стихи какие-то. А памятник классный. Вот снег прошёл, а завтра опять: на них ни крошки, следа не будет!..
Вот это любовь… удивительная… женщина…» – и это уже было не ко мне, а в пространство, так искренне и восхищённо. И я тогда подумала: «Значит, люди тоже это заметили! Значит, ничего не проходит бесследно…».
Вообще-то говоря, днём по белоснежным мраморным, сливавшимся в зимнем свете с окружением фигурам скользили совершенно равнодушные, привычные взгляды бывавших здесь людей, занятых своими горькими мыслями, но вечером, когда оживают пугливые тени между могильными оградами и прижившиеся тут бездомные псы взвизгивают неожиданно по только им понятной причине, особенно романтически и возвышенно-старомодно проблёскивают золотом на постаменте с двумя слившимися в объятьях фигурами золотые буквы стихов, и кажется, слышны два голоса, шепчущих друг другу.
Это памятник не стринный, послевоенный, людям, которых я знала…
Когда случился октябрьский переворот, родовитая семья подалась на юг с белой армией, и потом с великими мучениями навсегда рассталась с Родиной, а она, молоденькая курсистка, прониклась идеями новой власти и решила служить России. Однако очень скоро поняла, что вожди всех рангов испытывают к ней значительно меньше доверия, чем она к ним. Но это она приняла как естественную плату за прошлое…
Трудности девушке поначалу даже нравились. Она романтически мечтала доказать свою лояльность и веру в новое дело, а потом совершить что-то значительное, если не великое, или, если не удастся, просто служить народу тихо и незаметно…
Однако вскоре она поняла, что ей активно мешали осуществить что-либо похожее, а проще говоря, выталкивали, вытесняли из действительности, а то и напрямую сердобольно и жёстко советовали, что есть ещё время, судя по её фамилии, присоединиться к сбежавшей семье, пока не поздно… Её переселяли, уплотняли, упрекали и пресекали все попытки применить свои умения и знания на пользу общества…
Очень скоро она оказалась в подвале соседнего с их особняком дома, в так называемой дворницкой, с окном в ямке ниже уровня тротуара, сырыми стенами и выходом на задний двор, где стояли мусорные бачки и жаровня над открытым люком сточного колодца для растапливания убранного с улиц снега.
Вещи незаметно распродались, потом истратились драгоценности, потом она стала голодать, мыть по случаю полы у новой знати, убирать общественные туалеты, расклеивать афиши и воззвания, пока не набрела на кладбище, где сначала подружилась с собаками и подъедала вместе с ними неизвестно где и как добытые объедки, а потом была допущена убирать могилы сжалившимися над ней работягами, бессовестно, к тому же, грабившими её нищенские заработки…
Здесь-то он и увидел её в совершенно отчаянном положении, исхудавшую до последней жизненной возможности и в невероятном тряпье. Собственно говоря, он увидел не её, а оставшиеся живыми глаза со звёздно-голубым блеском и бездонной чернотой стянутых в точку зрачков… Привычным врачебным взглядом он оценил, что человек этот уже перешёл грань действительности и только по неизвестной случайности задержался на белом свете, очевидно, всё же по инерции доделывая какие-то прежде важные дела.
Когда он привёл её в дом, она была совершенно заторможена и плохо понимала, что с ней происходит. Он собственноручно отмыл её непонятно чем жившее тело, одел в свою пижаму и сел за столом напротив. Тут он обнаружил то, что пробивается сквозь любую толщу грязи и обстоятельств, – перед ним была не опустившаяся грязная девчонка, а брошенная под ноги обстоятельствами ещё недавно красивая и с аристократическими манерами женщина!
Он задним числом смутился за бесцеремонность обращения с её телом и разговора с ней при извлечении её на свет и спасении… Неделю она отсыпалась в его двухкомнатном раю и пыталась приложить руки к хозяйству одинокого мужчины.
Он не расспрашивал её ни о чём, только доставал всеми правдами и неправдами продукты, чтобы кормить получше, считал каждый вечер, вернувшись со службы, рваный пульс в истощённой руке, неотрывно глядя в циферблат золотой луковицы, и ничего не говорил. На седьмой день, точно как по Библии, когда Бог создавал человека, он просто и твёрдо предложил ей руку и сердце, увидел странный испуг в огромных глазах, тут же потопленный безмолвными слезами…