реклама
Бургер менюБургер меню

Михаил Садовский – Пока не поздно (страница 2)

18

Ну зачем тащить это прошлое? Что в нём?

Эти восемь лет, что он простоял в прихожей, даром не прошли… Даром… Напитали его страхом и тревогой. И они тебе передались. Может, потому мать и ворчала, что негоже, мол, с чемоданом, что в этом какая-то неестественность, недоверие своему времени…

Возможно. Но ты был в дороге и теперь лишь понимал, что значит – восемь лет… Сперва в спешке невдомёк было: нельзя без него, никак нельзя… С масляными пятнами, обведёнными в задумчивости по контуру, на внутренней стороне откинутой крышки…

Может быть, ничего больше ты не хранишь в памяти с такими деталями, даже стихи, заученные наизусть, не столь подробны своими строчками! Щербинка в правом углу, нарушенные выдавленные линии на поверхности неограниченной шахматной выделки – сколько раз ты считал их в чёт-нечет, сбудется – не сбудется, и каждый раз получалось по-другому. То ли глаз уставал и сбивался, то ли и впрямь они вдруг сливались и спаривались, чувствуя причину и тоже волнуясь…

И чего там только не было: и Галчинский, и размытый снимок рва в Катыни, и «Жизнь и судьба», и Вислава Шимборска, и Терц с Даниэлем, и первые всплески Окуджавы…

Однажды, когда он уже совсем измочалился, продавилась крышка и покосились бока, ты освободил его наконец, тоже стоя у того же стола, как мать в пятьдесят третьем, и решил, что пора расставаться… Поставил его на то же место в прихожей, как бы давая ему возможность попрощаться, и время побежало своим чередом.

Конечно, снег новых забот одолевал, и скользили ноги, всё волокло и волокло против воли, как в половодье на плотике из трёх брёвен, чтоб спастись только… А когда не стало матери, пошло на перекос пространство, и объявился он на тех же антресолях. Как он там оказался? Ты вспомни, вспомни, это ж недавно было! Кто, кроме тебя, мог его туда засунуть? Да и то потихоньку, тайком, в час, когда никого не было дома… Не то пошла бы грызня за пространство. А ты не помнишь?!

Не ври хоть себе… Можно много забыть. Хочется. Зачем тебе прошлое? Ну прожил – и слава Богу. Но он там неспроста оказался – не надо помнить… Зачем тащить его за собой всю жизнь и снова просыпаться от его присутствия, потому что свято место пусто не бывает, и теперь в нём хранятся ночные всхлипы матери спросонья, и потом её осторожные шаги к окну, и взгляды вниз сквозь нераздвинутую занавеску, и кошачья поступь к двери с недоверием и чутко повёрнутым ухом, чтобы уловить хоть что-то с лестницы: не за ней ли пришли её партийцы-единоверцы?

Это прошлое не удалось тебе выгрузить из него, а не пустой – тебе не по силам поднять и вынести, чтобы тихонько поставить у мусорного бачка и скорее, не оборачиваясь, отойти в сторону, а потом за угол к подъезду…

И сколько бы ты ни размышлял, он всё равно будет с тобой. Даже если ты решишься на дерзость, он снова возникнет, материализуется из мысли, из тревоги «где он?», из незабываемого запаха свежего дерматина, отдающего летней помойкой, из ритмов сложивших его поверхность линий, из ощущения заклёпок на зажавших его бока ляжках, из образа широкоротого коричневого бегемота с плоской головой, из ночного пробуждения от пустоты на кровати в комнате, где больше нет матери, из скрипа, похожего на тот, что извлекала петля в его железной ручке на морозной улице, когда ты спешил, и он мотался, из той пустоты, что возникла на его месте и так никогда и не заместилась ни портфелем, ни сумками на плечевом ремне, ни кейсами, ни дипломатами, ни «стюардессами» на колёсиках…

Он был одушевлён. А живое оставляет самый непреходящий след даже тем, что умирает…

Послушай, зачем он тебе? Даже теперь, под сомнительное покачивание головы жены и ехидные словечки взрослеющих детей? Но к нему все привыкли, как привыкают к привитому словами прошлому, особенно тому, которое их не коснулось, не было тропкой прожитого и не цепляет репейником обид и потерь…

В нём лежат плоскогубцы, отвёртки, гвозди, кусок проволоки для жучка и сгоревший паяльник… Он и стоит там же, в прихожей, только занавеску сменили скользящие плоскости дверец. И, как прежде, редко кто о нём вспоминает…

Только когда ты остаёшься один и непонятная тоска заставляет тебя мотаться по комнате, вдруг оказывается он у тебя на коленях, и ты долго смотришь на его обшарпанные бока, пузырящуюся крышку, одну беспомощно повисшую застёжку, отшлифованную ручку, и снова играешь в чёт-нечет на его поверхности, и долго так сидишь, прижимая к животу двумя руками и ощущая каждой клеточкой прошлое, которое пропитало его и никогда, что бы ты ни решил, тебя ни за что не оставит…

И какая фантастическая сила в нём хранилась – она могла притягивать то, что было до его появления, не только в твоей комнате, в магазине, в убогой артели, где его мастерили без души и сердца, а ради заработка усталые исхудавшие люди, сидевшие в полуподвале с каменным полом и заляпанным окном под потолком, через которое проникал не свет, а только воздух улицы, отравленный машинами. Как это удавалось ему: вернуть тебя в то самое детство, которое только так называлось, а на самом деле в нём было всё по-взрослому, по-настоящему, без игры, а всерьёз, чтобы жить и выжить, чтобы остаться, а не уплыть в никуда с ледоходом или следующей холодной и злой зимой.

Эти телеги, ползущие в гору от пристани, когда река ещё была вспухшей и не угомонилась, люди, сидевшие на них по краям, свесив ноги, и другие, лежавшие – у которых у же не было сил сидеть, и те, что шли обок телег, держась за них одной рукой, потому что сил у них не было даже со скоростью улитки самим одолеть эту гору. Лошади фыркали, может, от непривычного неприятного запаха из телег от этих полутрупов в истлевшей вонючей одежде.

Таких экипажей было три. И в последнем вдруг на тебя посмотрели из-под какого-то капора такие глаза… ты никогда таких не видел, но мальчишечья память сразу определила – она здесь случайно, она убежала из книжки – это Мальвина с голубыми волосами и глазами, и дыхание твоё стало прерывистым, и глаза не могли посмотреть ни на что другое, и может быть, первый раз в жизни ты узнал, что у тебя есть внутри что-то такое, похожее на испуганного птенца, которого ты зажал в руке, а он пытается освободиться и то трепыхается, то замирает, собираясь с силами, чтоб попробовать ещё раз вырваться из плена.

Девочку звали Нина. Если бы сегодня тебя попросили нарисовать блокаду – её символ – одним росчерком, ты бы, если бы умел рисовать, бросил на лист бумаги огромные глаза, впалые щёки, казалось, соединившиеся внутри рта, и шейку – как у не опушившегося цыплёнка, в вертикальных морщинках и складках.

Ты шёл рядом с телегой от самой пристани и смотрел на девочку и не решался сказать ни слова. Потом, совершенно не раздумывая, запустил руку в карман и вытянул оттуда свои сокровища: обломок чёрного вара с налипшими на его блестящие грани соринками. Его можно было жевать и жевать, и сладко глотать копившуюся слюну, а ещё кусок порядочно обгрызенного жмыха, который ты оставил «на потом», потому что до ужина больше нечем было подкрепиться… ты уже протягивал это богатство Мальвине, но чья-то рука остановила твою – ты же не знал, что это смерть для девочки! Ты знал, что можно умереть от голода, но от еды?! Как это так?..

И она не понимала мутившимся от голода сознанием, что хочет этот мальчишка, идущий рядом с телегой и глядящий на неё неотрывно, даже когда он вдруг чуть не падал, потому что нога попадала в ямку, рытвину на дороге или на склон канавки, бегущей сверху вниз и промытой ещё прошлогодними дождями…

В то время ты ещё не мог никак сформулировать, что произошло, и не было у тебя тех слов, что пришли позже, а было только «дружить». Но память так уверенно, убеждённо скрывала провалы времени и сводила вместе не столько события, но чувства, что теперь, много позже, когда она подхватила тебя, и перемешала, переместила внутри дни, недели, месяцы, проведённые рядом с Ниночкой, ты не мог ответить на простой вопрос, а может, просто боялся сформулировать ответ и, услышав его, передумать или понять, что не всякому безумию есть оправдание. Если это была любовь, то пусть бы она так и осталась ангельски чистой и вечной. Вечной, потому что её бы хватило на весь твой век, длинный или короткий – ты не знал, но на весь век. И даже если ты встретишь потом кого-то (ну конечно встретишь), эта девочка никогда не отступит и не потускнеет в памяти, и ты будешь, как уже привык, искать её взглядом в толпе на улице, в зале кинотеатра или на концерте, оглядывая сверху ряды партера, в газетах и всяких хрониках, на афишах, в книгах на обложках, в сводках спортивных соревнований и рекордов… при том, что это происходило уже помимо твоей воли, интуитивно, это стало нееобходимым и незаметным, как дышать, жмуриться от яркого света… Мало ли где могла появиться взрослая Ниночка.

И вдруг необъяснимо в июньский первый день отпуска ты вышел из дома, доехал до конечной станции метро, а дальше зашагал по обочине шоссе, пересёк по мосту реку и уже за будкой ГАИ остановился, повернулся на сто восемьдесят градусов, то есть лицом к городу, из которого только что вышел, и поднял руку, чтобы остановить машину.

Первому же водителю грузовика, что остановился и согласился тебя подбросить по дороге, а это выходило примерно треть пути, ты не знал, как объяснить, куда и что тебя гонит. Он коротко отреагировал, оглядев тебя: