Михаил Садовский – Четыре дня. Сборник рассказов (страница 5)
Ему было всё равно.
Химия – тоже увлекательное дело. Радикалы, валентности, бензольные кольца, крекинги, перегонки, ректификации… и тирование – какого ты цвета? Везде ценз, лакмусовая бумажка, нашедшая себе применение в заанкетированной жизни…
В первый же день он случайно набрёл во дворе института на полустёртую табличку «Тир» и под словом – потерянные строки расписания… Что-то толкнуло его туда, в глубину полуподвала, и рука снова привычно сжала холодную рукоять оружия…
А что он ещё умел делать? С первого дня уральской пулемётной школы в истинные шестнадцать, а не добавленные для военкомата восемнадцать и до порога этого старого особняка – стрелять, ежедневно стрелять и не думать о том, куда летят выпущенные тобой пули. Расплата всё равно придёт – он не формулировал, но точно знал… не от других, не из книг – ниоткуда! Он чувствовал это, но до поры заглушал и топил в повседневной тяготе, и теперь, после вынужденного перерыва, с первого выстрела здесь, у Михалыча, понял, что это его дело, что это он действительно умеет. И ещё он знал, стоя тут, что этот «циркуль» никогда не выпустит его из своей круговой орбиты, никогда не даст отдыха и забвения, что не случайно судьба привела его сюда, что всю жизнь он назначен стоять у окна и выбирать позицию, как было на своей отбитой у немцев орловской земле и в чужом безвинном европейском городишке…
Жаворонок
Во влажный запах прибрежных мостков умещалось теперь всё Мишкино детство. Он сбегал поутру с пригорка по тропинке между деревьями, осторожно ступал шага два по чёрным скользким доскам и смотрел сначала под ноги – как в щели между ними внизу блестела вода, а потом – вдаль, где эти доски начинали расплываться в тумане, поднимающемся от озера. Что-то кричал ему дрозд с берега, воробьи дрались на песке, но он не обращал никакого внимания – стоял, замерев, ждал и впитывал запах: втягивал воздух ноздрями, казалось даже, самой кожей. Туман запутывался в его волосах, майка навлажнялась невидимыми капельками, и холод пробегал по телу, проверяя, куда ещё не пробрался, в каком уголке не застрял, хоть ненадолго, чтобы погреться…
Затем он сразу сбрасывал штаны, рубашку и осторожно ступал по скользкому, чтобы не упасть, доходил до середины мостка, поворачивался лицом к воде и плюхался в неё. Сначала казалось, что дыхание остановилось, а когда голова показывалась над поверхностью, телу становилось тепло-тепло и долго не хотелось вылезать…
Плавать Мишка не умеет, поэтому и не идёт до конца мостков. Там с головкой и дна не достанешь, а тут можно стоять на гладком песке, большим пальцем выкапывать в нём обкатанный камешек и, замерев, слушать: по воде далеко звук летит… Сначала тонкий скрип, будто чайка, когда ссорится, «кри-и, кри-и», потом еле-еле слышно: «пыл-плыл, пыл-плыл» – это плицы вёсел по воде шлёпают; потом уж совсем близко вода по щекам лодки возле носа плюх-плюх-плюх-плюх… ходко идёт. И вот она вдруг разом выросла метрах в пяти, а Мишка раз – и головой под мостки, чуть колени согнул и стой себе сколько хочешь, наблюдай… голова между водой и досками.
Лодка бортом по мостику ширк-ширк, потом днищем по песку – и встала… А Мишка с другой стороны настила вылез и смотрит ей в спину… Тольваныч ноги за борт – и прямо в воду, штанины до колена закатаны… Сперва вёсла вынес, на попа у дуба поставил, за садком вернулся, а улов в ведре… Мишка сложил ладонь лодочкой и плюхнул по воде – очень гулко получается. Обернулся рыбак и смотрит:
– Ты что ж, мил человек, меня ожидал, позволь спросить?
– Не-а… я зарядку делаю… – улыбается Мишка.
– А! Понятно, понятно… Ты бы не застыл, мил человек, потому что подведёшь меня страшенно… Сказать тебе даже не могу как. А если насчёт рыбы – пожалуйста, пойдём посмотрим, какова нынче…
Но Мишка не идёт к Тольванычу, потому что не может смотреть на грустную рыбу в ведре… Однажды он так весь улов-то и выпустил. Оставили ведро рыбаки чужие на берегу на солнце – чего оставили, куда ходили?.. Подошёл он, да как увидел серые рыбьи глаза влажные – точь-в-точь будто они плачут там, ухватился за проволочную ручку и стал волочить по песку ведро – канаву прокопал полукруглым краем днища, а как вода озёрная подбивать стала ведро и тащить стало легче, он его прямо на глубину заволок и притопил… Рыбы-то не поверили сразу такому счастью, толкутся, глупые, в стенки тыкаются, никак понять не могут, откуда свежей струёй потянуло. Тогда Мишка чуть наклонил край ведра – и они бегом! По одной, по одной – безо всякого шума-плеска, только хвостами на прощанье раз-раз – и нету. Потом его чуть не прибили – те, когда вернулись… От матери тоже попало – нажаловались, конечно, мол, хулиганство… А он и спорить не стал… А на всякие хитрости и обманки живое-то вытягивать так, что дышать нечем, – это что? Хулиганство-хулиганство…
– Ты, значит, как уговорились, слышь, Миш, не подведи… А то прошлый раз, когда мать в город тебя возила, так и вечер пустой был… Вот те честное слово…
– Какое? – интересуется Мишка.
– Ну, какое? Моё. Хошь? Мужское! Хошь? Рыбацкое…
– Рыбацкое не хочу… А уже припекает… Тольваныч, а мы как – на мотоцикле опять?
– Чего тарахтеть зря. Тут пройти-то с полкил`ометра… Ты бы обтёрся, а то весь пошёл пупырчиками, как гусак. Голос-то беречь, мил человек, надо, это ведь от Бога дар, не всякому… А хочешь, пойдём чайку с мёдом или ушицы вчерашней с полмисочки?
– Пошли, – соглашается Мишка и идёт рядом, только не с той стороны, где ведро…
Дружба у них странная и случайная вышла. Началась она в прошлом году, когда появились тут, в глухом углу, мать с мальчишкой в начале лета, вроде чужие, пришлые. Остановились у Петелихи… Да тут и домов-то по пальцам пересчитать: деревня с конца двадцатых хиреть стала… Богатая была, усадьба барская на взгорке в дубах стояла. С неё начали. Зачем сожгли? Ну разграбили, растащили – ещё понять можно, а сожгли зачем? Да и барин не злой был… но свели счёты. Потом всех раскулачили: сказали, что гнездо здесь кулаки свили… Всех в кулаки записали… А тут войны одна за другой. Три войны подряд… Мужиков ушедших по пальцам сосчитать, кто вернулся… Двоих потом свои забрали, как после ясно стало, навсегда, за то, что в плену были. За 10 лет никого не осталось. После ещё бригадира Тимонина посадили, Пашу Берегового – сказали, шпионы… На пустые места мало людей потянулось. Бабы, кто выжили, к детям куда-то подались, вдовы, что смогли судьбу устроить, тоже с мест снялись. Он и сам неместный – соседский… Всё это на его веку случилось.
Бобылём жить трудно… С детства у него один глаз слепой был, потому и выжил. На войну не взяли, а жениться не успел… Вот как стало к старости клониться время, он и решился, из соседней деревни перебрался. Городок тут, правда, недалеко, а ехать неудобно: так бы рыбки наловить да продать, а на дорогу потратишься. А здесь продать некому. Наловишь, наловишь – в три горла есть не будешь. Одной соседке отнесёт Прасковья, другой… Сам он стесняется, такой человек…
Как-то вечером сидел он с баяном в избе, наигрывал, вдруг за раскрытым окном обнаружился шорох непонятный. Выглянул он и увидел мальчика. Ты чего, мол, и зазвал его в комнату, стал расспрашивать, мёдом своим угощать майским – так и познакомились. А после чаю взялся он опять за баян, да просто так и сказал: «Ты, подпевай мне… Песни-то какие-нибудь знаешь?» А когда мальчишечка запел, он вдруг напрягся весь и даже играть стал тише, чтоб не заглушать его. Такая пошла у Мишки линия высокая и чистая, что, казалось, стаканы на полке отзванивают. И чего только не знал он! И «Тёмную ночь», и «Летят перелётные птицы», и «Ой, Самара городок», а когда завёл «Ой, да ты, кали-и-и-и-и-ну-ушка, ой, да ты, мали-и-и-ну-ушка…», почувствовал взрослый человек, что слёзы у него сейчас побегут из глаз и смахнуть их не удастся – руки заняты, только что в плечо пиджака упереться на сторону да на другую и промокнуть их… Откуда такой колоколец в горле у мальчишки появиться может – ни натуги, ни трещинки! Как возьмёт звук, он у него горошком в горле катается да в другой звук так плавно перетекает – ни перерыва, ни вздоха… «Мил человек, ты дыши хоть, не забывай», – хотел он сказать, да осёкся: какие тут советы, когда дух захватывает… А мальчишка запыхается, наберёт в себя запасу побольше и опять как заведёт… Только по радио, может, и слыхал он такое душевное пение. Но здесь-то живое, рядом…
– Миш, а Миш, тебе учиться надо!
– А я и пойду в школу осенью, – согласился Мишка.
– Да я не про такую учёбу говорю! Тебе надо петь учиться!
– А что, разве так нельзя? Разве петь учатся?
– Э, мил человек! А как же, это наука большая! В консерваторию тебе надо! Там и грамота музыкальная – ноты, значит, и профессор тебя учить будет. В Москву надо…
– Нет, – Мишка не согласился. – Я самолёты буду строить.
– Почему самолёты? У тебя что же, мечта такая?
– Да, чтобы они не разбивались.
– Разве так уж и бьются?
– Бьются… сильно…
– Кто ж тебе сказал такое? Да у нас знаешь какие самолёты, лучшие в мире… Может, у тебя отец самолёты строит?
– Нет. Он разбился. Построили самолёт, а он его испытывал… A я такой построю, чтоб никогда не разбивался…
– Эх, вот оно что!.. Ну прости, мил человек, хорошая мечта у тебя. Сколько ж тебе людей спасибо скажут… И отца непременно жалко. А только голос-то редкостный у тебя. Ты мать-то, маму, мил человек, попроси – пусть тебя умным людям покажет. Они то же скажут… Вот был бы я не самоучка, и жизнь у меня была б другая, музыкальная! Да когда учиться-то было? Война да война… А сам попытался, знаешь, я и самоучитель купил… Книгу такую с объяснениями и нотами, но духу не хватило… Работать надо, уставал очень, а чтоб по-нотному играть, надо учиться много – самому освоить просто немыслимо…