Михаил Первухин – Пугачев-победитель (страница 17)
На «анпираторе» была высокая казацкая шапка с алым верхом, чей-то атласный голубой шлафрок с беличьей оторочкой и высокие кавалерийские сапоги с раструбами и огромными серебряными шпорами. Шлафрок был перетянут алым шелковым шарфом, за которым помещался целый арсенал оружия: два пистолета, два больших черкесских кинжала и кривой охотничий нож. Сбоку висел огромный драгунский палаш.
На спутнике «анпиратора», недавнем буфетчике Назарке, была треуголка, шитый золотом морской офицерский мундир, лосины и маленькие гусарские сапожки с кисточками. Его вооружение состояло из большой морской подзорной трубы без чехла и кривой гусарской сабли, висевшей справа. В руках он держал подобие жезла с позолоченным шаром вместо ручки.
Таратайка, влекомая тройкой вороных, была окружена гарцевавшими на разнокалиберных конях вершниками в самых разнообразных костюмах, вооруженными кавалерийскими карабинами и тесаками.
Кучер сдержал разгоряченных вороных у паперти. Первым выскочил из таратайки Назарка и помог сойти «анпиратору».
Дрожащий словно в лихорадке отец Сергий встретил его пресветлое величество с крестом и евангелием на паперти. Выдавил из себя несколько слов, которые должны были означать приветствие Бородач с оловянными глазами перекрестился двуперстным знамением, но поцеловал крест и евангелие. Тогда Назарка бесцеремонно повернул отца Сергия за плечи и сказал ему:
— Иди, батька, барабань обедню, что ль.
Место шмыгнувшего в храм священника заняли другие представители кургановцев. Черноглазый Левонтий выступил с медным блюдом, на котором лежало сотни две медных монет, штук тридцать серебряных рублевиков и сверху несколько червонцев.
— На твои, осударь, нужды! — сказал Левонтий, слащаво улыбаясь. — Как ты нам отец, так мы, значит, твои верные сыны отечества и твои верные слуги... То есть, до последней, значитца, капли крови... И все такое...
«Анпиратор» корявыми пальцами с неопрятными ногтями выгреб из блюда все золото и несколько рублевиков, а потом кинул Назарке:
— Енарал. Приймай в нашу осудареву казну!
За Левонтием выступили садовник Карл Иваныч с большим букетом цветов из барских оранжерей и кратким приветствием и Тихон Бабушкин, бывший студент. Последний, приняв театральную позу, промолвил напыщенным тоном:
— Ваше императорское величество, великий государь! Вонми, Белый царь, гласу твоих верных сынов. Еще древние римляне говорили, что воке попули — воке деи, то есть глас народа — глас бога. Вот, моими устами сей воке попули и приветствует тебя, законный государь, на пути твоего шествия к бессмертной славе, в храме величия росской империи...
Назарка зашипел на бывшего студента:
— Чего болтаешь-то?
Немного смутившись, Бабушкин протянул тупо смотревшему на него «анпиратору» свернутый в трубочку и завязанный голубой ленточкой листок бумаги.
— Энто что же? — осведомился «анпиратор».
— Латинские вирши моего сочинения в честь вашего пресветлого величества, с переводом оных на российский язык. Слагая сии вирши, пользовался я образцами, данными россиянам знаменитым пиитом Михайлою Васильевичем Ломоносовым.
«Анпиратор» нерешительно взял листок, повертел его в корявых лапах, боязливо заглядывая внутрь трубочки.
— Пиита, гришь... Энто что жа такое? Прошение от обчества что ли ча? Так ефто надоть по принадлежности. Нашему, сказать бы, канчлеру...
Бабушкин откашлялся, но прежде, чем он успел вымолвить слово, Назарка бесцеремонно столкнул его в сторону и, показывая на двери храма, сказал «анпиратору»:
— С этим опосля. Пожалте во храм, ваше величество.
И добавил:
— Сильвупля.
«Анпиратор», сопя, боком пролез в дверь. За ним прошел Назарка, за Назаркой несколько спешившихся вершников. Анемподиста, стоявшего на паперти с хлебом-солью, оттерли в сторону.
* * *
«Анпиратор» стоял как раз против Царских Врат и время от времени нерешительно оглядывался по сторонам, забывая креститься и класть поклоны. В «анпираторах» он был всего несколько дней и потому еще не успел привыкнуть. Зачастую путался, не знал, как следует себя держать, или вдруг ни с того, ни с сего пугался и думал, что «здря все это затеяно, ну его к шуту!»
Тогда мотал большой, словно распухшей головой, как баран, и бормотал:
— Ну и дела, можно сказать!
И думал, что хорошо-то хорошо, а то как бы себе и шею не свернуть. За такие дела не похвалят. Оченно просто!
Он вспоминал поучительный пример его хорошего знакомого, бывшего «фалетура» Моськи, то есть Моисея, с которым они вместе много лет прожили в тесной дружбе, когда были крепостными у небогатой помещицы Лядовой. Моська сначала «ходил в казачках», потом сделался «фалетуром». А он, нынешний «анпиратор Петр Федорыч», звался тогда не Петром, а Акимом и «ходил в кучерах».
— Н-ну и дела, можно сказать!
Барыню Лядову, Марьсеменну, помещицу, «порешил» ударом дубины по темени повар Гришка, давно точивший на хозяйку зубы за рябую Нюшку, которую она, Марьсеменна, отдала замуж за пастуха Егорку. С Моськой оборудовали дело-то. Ну, и началось это самое... Одно слово — заварилась каша. А что и к чему, трудно понять. Уложивши госпожу, хуторок ее растащили, и собралась ватага, порешили все идти к гулявшему где-то поблизости и присылавшему «подметные письма» с обещанием воли, земли, бороды и прочего «Петру Федорычу». И пошли. А он, Аким, ходивший в кучерах, увязался за ними, рассчитывал, что ему, как хорошему кучеру, опять же умеющему при случае и лошадей подковать, удастся попасть к «Петру Федорычу» на его царскую конюшню.
— Вот дела, можно сказать! — тоскливо бормочет «анпиратор».
… Ну и поперли «степом», а там к ним стали присоединяться другие такие же, и образовалась порядочная шайка. Стал Вертлявый Моська из «фалетуров» атаманом, а Гришка-поваренок — есаулом, а он, Аким, так-таки тогда ничем и не сделался. И было это оченно обидно: Моська, пащенок, который и в «фалетуры»-то зря попал, в атаманы вылез, а ему, Акиму, который и тройкой править во как мог, и подковать коней, и все прочее, ходу не было... А каки таки заслуги у Моськи? Только и всего, что придерживал Марьсеменну, покедова Гришка ее по черепу дубиной колотил.
… Опять же, разве это по совести? Зачем Моська, пащенок, экономке Маремьяне, попользовавшись ею три ночи, горлянку засапожным ножичком перехватил? Мог бы, собачий сын, отдать Маремьяну ему, Акиму. Баба гладкая... И никакой супротивности не оказывала... Только охала, когда кто на нее лез… Совсем зря зарезал бабенку-то, пащенок.
...В степу Моська оказался уже в «енаралах», а Гришка стал в полковниках ходить. Аким же так и оставался при пиковом интересе, а заикнулся, что, мол, давно ли вместе овес барский воровали да сенных девушек в конюшню аль на сеновал жамками приманивали, так Моська, подлая душа, ему ответил, что рылом, мол, не вышел.
«Анпиратор» недоверчиво покосился на продравшегося сквозь толпу молящихся и впившегося в него любопытным взором мальчонку. Мальчонка — это был причетников сынишка Кирька, — чувствовавший себя в «своей» церкви, как дома, пялил свои буркалы на «его пресветлое царское величество» и усиленно сосал коричневый палец правой руки.
... А поперли степом, и пошла работа... Сколько хуторов разграбили! Сколько барских усадеб пожгли! Сколько народу переколошматили! Так, зря все... Больше с тоски, потому и самим было видно, что зря!
До самого «Петра Федорыча» так и не добрались: Моська схитрил. Понравилось ему в «енаралах» быть, никому отчета не давать. Вздумалось ему, пащенку, один городишко ледащий пошарпать, понесла его нелегкая, а в городишке том сидел какой-то «нехвалидный капитан» из минихонских выучеников. Хоть и одноногий, старый черт, а здоровый перец. И так вышло, что в то время, как шайка принялась уже в городишке недавно выстроенные лавки возле церкви грабить, откуда ни возьмись этот самый «нехвалидный капитан» с сотней набранных с борку да и сосенки «царицыных прихвостней». Да так-то здорово расчесал всю шайку, что любо-дорого. Одно слово — нарвались ребята.
И опять мотает, как баран, распухшей головой «анпиратор», невнимательно слушая, как поп вытягивает что-то несуразное козелком.
… Ну, и попали Моська-енарал, да Гришка-полковник, да которые протчие в лапы «нехвалидного капитана». И он, Аким-кучер, тоже попался. Надо было утикать, да обмишурился, не успел. Налетел на него парнюга какой-то с пистолетом да ткнул его, Акима, в самую переносицу, ловко так ткнул, что Аким света не взвидел, кровью захлебнулся и наземь свалился чурбаном.
А потом по приказанию «нехвалидного капитана» какие-то барские псари в чекменях тут же у городских лавок растянули на лежавших там бревнах и били арапниками по обнаженным спинам и Моську-енарала, и Гришку-полковника и Фильку, который при шайке в полковых писарях ходил. И его, Акима, били. И прочих. Так били, что Моська, Гришка, Филька и многие прочие уже и не встали, а трупы их после того были повешены острастки ради на старых ветлах у речного брода, откуда шайка пришла в город. А он, Аким, ничего, отлежался, хоть и спустил с него «нехвалидный капитан» три шкуры. Кость оказалась крепкая. И угодил он, Аким, кучер Марьсеменны госпожи Лядовой, упокой господи ее душеньку, в острог, и сидел там в кандалах, и кормил своим телом белым вшу тюремную, и думал, что никак не миновать ему каторги. Но, на его счастье, другие сидевшие в том же остроге дюжие молодцы, заручившись содействием какого-то сторожа острожного, прорыли ход под стеной. Ну, и сбежали, и увели с собой его, Акима. И опять пошел он гулять по степу, и мало-помалу, следуя примеру Моськи и Гришки, сам пролез и в полковники, и в енаралы. А несколько дней тому назад, добравшись со своей разросшейся шайкой до Безводного, встретился там со старым знакомым, Назаркой, бывшим кургановским буфетчиком. Две шайки слились. И по совету того же Назарки стал он, Аким, в «анпираторах» ходить. Соблазнялся, правду сказать, и Назарка, да ему, Назарке, не с руки было: кто же его в кургановской округе не знал? Никак не выдашь за самого «анпиратора». Акима никто не знал, значит, препятствий никаких.