18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Михаил Одесский – Миры И.А. Ильфа и Е.П. Петрова. Очерки вербализованной повседневности (страница 29)

18

Разинское ведовство манифестировано не только в «кладообразовании» — его богатство добыто также колдовскими средствами: «Народное предание говорит, что здесь чародей Стенька останавливал плывущие суда своим ведовством. Была у него кошма, на которой можно было и по воде плыть, и по воздуху летать. Как завидит он с высокого бугра судно, сядет на кошму и полетит, и как долетит до того, что станет над самым судном, тотчас крикнет: “сарынь на кичку!” От его слова суда останавливались; от его погляда люди каменели»[200].

Разин неуязвим, потому напрасно воеводы «велели палить на него из ружей и из пушек; только Стенька как был чернокнижником, так его нельзя было донять ничем; он такое слово знал, что ядра и пули от него отскакивали»[201].

Разина не удержать в обычных кандалах и тюрьмах: «Предание говорит, что казаки очень боялись, чтоб Стенька не ушел из неволи: на то он был чернокнижник, никакая тюрьма не удержала бы его, никакое железо не устояло бы против его ведовства. Поэтому его сковали освященною цепью и содержали в церковном притворе, надеясь, что только сила святыни уничтожит его волшебство»[202]. Это умение освобождаться от цепей и запоров Разин показывает и в исторических песнях[203]:

Что сковали руки-ноги Железными кандалами, Посадили же да Стеньку Во железную во клетку. Три дня по Астрахани возили, Три дня с голоду морили. Попросил же у них Стенька Хоть стакан воды напиться И во клетке окатиться. Он во клетке окатился И на Волге очутился.

Вопреки истории, но в совершенном согласии с логикой мифа, Разин бессмертен: «Привезли его в Москву и посадили в тюрьму. Стенька дотронулся до кандалов разрывом-травою — кандалы спали; потом Стенька нашел уголек, нарисовал на стене лодку, и весла, и воду, все как есть, да, как известно, был колдун, сел в эту лодку и очутился на Волге. Только уже не пришлось ему больше гулять: ни Волга-матушка, ни мать-сыра земля не приняли его. Нет ему смерти. Он и до сих пор жив»[204].

Стоит отметить, что разинская «техника» освобождения отчасти напоминает театральную технику народных драм:

«Атаман:

Будет нам здесь болтаться,

Поедем вниз по матушке по Волге разгуляться.

Мигоментально сострой мне косную лодку!

Эсаул:

Готова.

Атаман:

Гребцы по местам, Весла по бортам!

Все в полной исправности.

В это время все разбойники садятся на пол, образуя между собою пустое пространство (лодка)…»[205]. Разбойники «садятся на пол, образуя между собою пустое пространство» — Разин же «нарисовал на стене лодку, и весла, и воду».

Соответственно, и эпизод с «княжной» далек от песни Д.Н. Садовникова, повлиявшей на литературный «волжский текст». В песне Разин — брутальный носитель «русской души», готовый в силу своей стихийности и из желания хранить верность разбойному «товариществу» пожертвовать любовью, в быличке-предании (а также в версии Пушкина и Белого) он — «ведун», что в прямом смысле приносит жертву водной стихии: «Достойно замечания то, что история несчастной пленницы, переданная потомству Страусом (имеется в виду Стрейс. — М. О., Д. Ф.) сохранилась до сих пор в темных сказочных преданиях о Стеньке. “Плыл (говорит народ) Стенька по морю, на своей чудесной кошме, играл в карты с казаками, а подле него сидела любовница, пленная персиянка. Вдруг сделалась буря.

Товарищи и говорят ему:

— Это на нас море рассердилось. Брось ему полонянку.

Стенька бросил ее в море, — и буря утихла”»[206].

Такого рода интерпретация позволяет сделать следующий шаг, предположив, что «разинская традиция» — по преимуществу колдовская — не столько порождена историческими событиями 1660-1670-х годов, сколько посредством их выражает первичные потенции «волжского текста». Не ставя перед собой задачу здесь обстоятельно доказать этот тезис, возможно, однако, хотя бы самым общим образом наметить пути решения проблемы, привлекая — через «паузу» в пять-шесть столетий — «Повесть временных лет».

Если ситуация «Разин-персиянка» имела экзотический, «евразийский» вид, то для летописца, работавшего в днепровском Киеве на рубеже Х1-ХП веков, Волга тоже экзотична, маркируя границу цивилизованного мира. Потому события, происходящие на ее берегах, заставляют заподозрить имманентно колдовскую, «недобрую» репутацию великой реки.

Упоминаний Волги в «Повести временных лет» немного: большинство из них носит географический характер, связанный с традиционной важностью рек при описании земель и народов. Внимания заслуживает, с одной стороны, важное свидетельство, согласно которому три реки — Волга, Днепр, Двина — равно вытекают из одной точки, Оковского леса, который таким образом уподобляется райскому саду, где, по традиции, берут начало великие реки человечества: символическое подключение Волги к ряду великих рек получило продолжение и в стихотворении И.И. Дмитриева, и в мифогеополитических построениях В.В. Розанова, В.В. Хлебникова и т. п.

С другой стороны, на Волге происходят бунты волхвов (1024 и 1072 годы), предстающих в летописи колдунами и слугами дьявола. Кроме того, у Волги страстотерпец Глеб, направляясь навстречу своей гибели — в ловушку Святополка Окаянного, получил дурное предзнаменование: «И пришедшю ему на Волгу, на поли потчеся конь в рве, и наломи ему ногу мало»[207].

Позднейшие летописцы уточняют, где именно «на Волге» случилась беда с конем князя Глеба: «Хлебниковский список Ипатьевской летописи и Тверская летопись 1534 года после слов “на Волгу” добавляют “на усть реки Томь”. В Тверской летописи после слов “и наломи ему ногу мало” добавлено: “и на томь месте ныне монастырь Бориса и Глеба, зовомый Втомичий”. Очевидно, летописец отметил это незначительное событие в связи с местной легендой об основании монастыря Бориса и Глеба. Эта местная легенда, как и многие другие подобные, носила “этимологический” характер: река Томь так названа потому, что в “томь” месте надломил себе ногу Глеб (отсюда Втомичий монастырь)»[208]. Иначе говоря, книжные сведения о «недобром» локусе как-то связаны с местным преданием, на ранней стадии фиксирующим бытование трагического «волжского текста».

Итак, в «Двенадцати стульях» «волжский текст» несводим к провинциальному и глубинно связан с мифологемой великой реки как колдовской, «пограничной», «евразийской».

Что произошло 11 сентября

Продолжая преследование театральных стульев, Бендер с Воробьяниновым путешествуют по романтическим регионам СССР. Из Сталинграда — через Минеральные Воды — в Пятигорск (где в их руки попадают два стула), из Пятигорска — через Владикавказ, по Военно-Грузинской дороге — в Дарьяльское ущелье. Здесь компаньоны встречают отца Федора, который продвигался от Батуми. Обезумевший священник выпадает из сюжета, а Бендер с Воробьяниновым — через Мцхети и другие грузинские города — попадают в Тифлис (где, кстати, в 1927 году гастролировал В.Э. Мейерхольд). Из Тифлиса — в Батуми, из Батуми — в Ялту, где, наконец, удается добраться до четвертого стула Театра Колумба.

Специфика «кавказского текста» в романе «Двенадцать стульев» обусловлена тем, что текст этот — как и «волжский» — не совсем провинциальный. По словам Андрея Белого, посетившего тот же регион в том же 1927 году, «Кавказу предстоит громадная социально-экономическая будущность. Кавказ — курорт СССР и кроме того: место всякого туризма», а «турист, экскурсант, просто проезжий, всегда ищут» «пусть субъективных “путеводителей”»[209].

«Кавказский текст» — курортный и экскурсионный, т. е. вобравший в себя информацию всякого рода экскурсий и путеводителей. Белый здесь серьезен — он, в частности, возмущается, что в Батуми «нет карты Аджарии», но есть «все, что надо»: «это “надо” относится к ряду московских журналов а ля “Смехачи”; они — “надо”; а карта Аджарии для сюда едущих из всех концов “СССР” есть “не надо”»[210]. Напротив того, Ильф и Петров — сотрудники «Смехача» (юмористическое приложение к «Гудку») — шутят. И Бендер не столько очарован романтикой Кавказа, сколько испытывает отторжение от навязчивой курортности. Чуть раньше — в июне 1927 года — по тем же местам путешествовали авторы «Двенадцати стульев», и «Записные книжки» Ильфа фиксируют их впечатления[211]. Впечатления авторов и героя во многом совпали.

Пятигорск — в романе: «Все было чисто и умыто. Даже Машук, поросший кустами и рощицами, казалось, был тщательно расчесан и струил запах горного вежеталя. Белые штаны самого разнообразного свойства мелькали по игрушечному перрону: штаны из рогожки, чертовой кожи, коломянки, парусины и нежной фланели. Здесь ходили в сандалиях и рубашечках “апаш”. Концессионеры в тяжелых грязных сапожищах, тяжелых пыльных брюках, горячих жилетах и раскаленных пиджаках чувствовали себя чужими». Далее: «В Лермонтовской галерее продавали нарзан. Нарзаном торговали в киосках и в разнос. Никому не было дела до двух грязных искателей бриллиантов.

— Эх, Киса, — сказал Остап, — мы чужие на этом празднике жизни».

Пятигорск — в «Записной книжке» Ильфа: «На празднике жизни в Пятигорске мы чувствовали себя совершенно чужими. Мы пришли грязные, в плотных суконных костюмах, а все были чуть ли не из воздуха. <…> Галерея как галерея, берут».

Пятигорская достопримечательность Провал — в романе (глава называется «Вид на малахитовую лужу»): «Небольшая, высеченная в скале галерея вела в конусообразный (конусом кверху) провал. Галерея кончалась балкончиком, стоя на котором можно было увидеть на дне провала небольшую лужицу малахитовой зловонной жидкости. Этот Провал считается достопримечательностью Пятигорска, и поэтому за день его посещает немалое число экскурсий и туристов-одиночек».