Михаил Одесский – Миры И.А. Ильфа и Е.П. Петрова. Очерки вербализованной повседневности (страница 18)
Время романа «Двенадцать стульев» истекает в октябре 1927 года. Из ноябрьских событий отражение нашло только одно, но не в первом романе дилогии, а во втором. В романе «Золотой теленок» (начиная с главы «Тридцать сыновей лейтенанта Шмидта») Остап использует формулу «Командовать парадом буду я», которая почти в качестве лейтмотива сопровождает его титаническую борьбу с другим великим комбинатором — Корейко. В.Е. Ардов вспоминал, что «Ильф выхватил ее из серьезного контекста каких-то документов»[107]. Более точную разгадку формулы подсказывает дневник М.М. Пришвина[108]. В записях за ноябрь 1927 года Пришвин рядом с назывным предложением «Октябрьские торжества» поместил эмблематическую вырезку из газеты (случай в дневнике не исключительный, но нечастый): «Приказ. Командовать парадом буду я. Ворошилов»[109]. Эта вырезка могла быть сделана из «Правды» или любой другой газеты, на страницах которых 3 ноября 1927 года К.Е. Ворошилов (с 1925 года, вслед за Троцким и Фрунзе, нарком по военным и морским делам) официально огласил парадный приказ. Фраза — вполне дежурная, церемониальная, но, очевидно, для Пришвина она наделена дополнительным смыслом: время Троцких кончилось. Ильф и Петров не были единомышленниками Пришвина, и великий комбинатор просто пародирует газетную формулу, однако смысл ее явно тот самый, политический и антилевацкий.
Итак, осенью 1927 года надежды героев романа «Двенадцать стульев» вернуться в прошлое не сбылись. Все их усилия напрасны. Такой сатирический роман был очень кстати в полемике с «левой оппозицией», почему сановный Нарбут и счел возможным поторопиться. И позволить авторам откровенно вышучивать прежние пропагандистские клише, осмысляемые — в пылу полемики — как троцкистские, пародировать всем памятные «достижения левого искусства», издеваться над бесконечными, к месту и не к месту читаемыми докладами о «международном положении», «империалистической угрозе», над традиционной советской шпиономанией и т. п. Роман получился довольно объемным, даже на сокращенный вариант едва хватило семи номеров, случай беспрецедентный для иллюстрированного ежемесячника, но Нарбут с этим смирился. И поставил в издательский план «ЗиФ» — на июль 1928 года — выпуск книжного варианта «Двенадцати стульев», куда менее пострадавшего от редакторских ножниц.
Впрочем, период своего рода вольности, обусловленный борьбой с «левачеством», оказался недолгим. Летом 1928 года политическая обстановка в стране изменилась. «Левая оппозиция» была сломлена, а Сталин отказался от союза с Бухариным, и теперь уже Бухарин числился в опаснейших оппозиционерах — «правых уклонистах». В полемике с «правыми уклонистами» официальная пропаганда вновь актуализовала модель «осажденная крепость». Иронические пассажи по поводу «империалистической агрессии», шпионажа и т. п. теперь выглядели неуместными.
Конечно, роман не переписывали заново, да и политическое «похолодание» осознавалось постепенно. Однако Ильф и Петров оперативно реагировали на пропагандистские новшества.
Приведем наиболее характерный пример. В главе «Слесарь, попугай и гадалка» авторы, описывая сцену гадания по руке, характеризовали ладонь вдовы Грицацуевой: «Линия жизни простиралась так далеко, что конец ее заехал в пульс, и если линия говорила правду, вдова должна была бы дожить до мировой революции». Соответственно, «мировая революция» осмыслялась как событие весьма отдаленное.
Ильф позволял себе пошучивать над «мировой революцией» и в фельетоне «Красные романсы» (датируется предположительно тем же 1927 годом), который, впрочем, в свое время не был напечатан:
Объявление в сибирской газете “Красный Курган” радостно извещает, что
Празднуйте, члены профсоюзов. Какая чудная «Мировая революция». Одно слово — игрушка. И как приятно разумно развлекаться на досуге мировой революцией[110].
Так шутилось в 1927 году (с симптоматичными выпадами против «Нового Лефа»). На исходе же 1928 года соавторы произвели замену: теперь вдова должна была бы дожить «до Страшного суда», отчего шутка утратила смысл. Равным образом ушли разговоры обывателей о «шанхайском перевороте» и военных планах СТО, «антитроцкистские» вопросы пьяницы-дворника о возвращении земли помещикам хоть и не тронуты в беловом варианте, но не вошли ни в журнальное, ни в последующие издания «Двенадцати стульев». И т. д. В итоге роман сократили почти на треть.
Поэтика пространства: «московский текст»
Поэтика пространства дилогии Ильфа и Петрова определяется тем, что в обоих романах Остап и его свита отправляются в странствие. В «Двенадцати стульях», в первой части, Ипполит Воробьянинов, бывший помещик, ставший мелким служащим в захолустном уездном городке, узнает от умирающей тещи, что та спрятала свои драгоценности в одном из двенадцати стульев старинного мебельного гарнитура, гарнитур же находился в родном городе Воробьянинова — Старгороде. Воробьянинов отправляется за стульями, туда же спешит священник Федор Востриков, который узнал о кладе, исповедуя умирающую владелицу. В Старгороде Воробьянинов встречает Остапа Бендера, они становятся компаньонами, конкурируя с отцом Федором. Два стула осмотрены в Старгороде, а в погоне за остальными, отправленными старгородской администрацией в московский Музей мебели, компаньоны во второй части романа (которая так и называется — «В Москве») оказываются в столице, а потом, в третьей, странствуют по СССР, в частности по Волге, Кавказу, Крыму, только сокровище все время ускользает от них, как и от неудачливого отца Федора. Последний стул компаньоны отыщут снова в Москве, однако клад уже давно обнаружен, передан государству, и на воробьяниновские драгоценности выстроен новый клуб железнодорожников. В «Золотом теленке» Бендер снова стремится добыть состояние и снова скитается по СССР. Мимолетно посетив Москву, он в финале — с полученным состоянием — оказывается в приморском городе Черноморске и терпит окончательный крах, пытаясь бежать в Румынию.
В 1923 году Ильф и Петров стали москвичами. Освоение и одомашнивание «столичного текста» шло быстро. В замечательном лирическом рассказе «Повелитель евреев» (1923) автобиографический герой едет на поезде из Москвы в Одессу
Пять лет спустя после переезда Ильф и Петров предложили свою литературную модель Москвы.
Роман «Двенадцать стульев» — центростремительный, и Москва — его пространственно-смысловой центр. Разумеется, Ильф и Петров не ставили перед собой исключительно «краеведческие» задачи, но получилось, что образ Москвы аккумулировал и ознаменовал ряд принципиальных для них идеологем. Наиболее заметно это в самой ранней из сохранившихся редакций романа, ориентированной в первую очередь на восприятие коллег, московских — именно московских — литераторов.
С утверждением новой государственности, по степени централизации превосходившей имперскую, Санкт-Петербург/ Ленинград утратил прежний статус и в литературе. Для авторов «Двенадцати стульев» привычная российская оппозиция двух столиц тоже неактуальна, и можно указать лишь один вставной эпизод, образцово манифестирующий основные особенности «петербургского текста», — «Рассказ о несчастной любви». Здесь характерны и сюжет — история любви одинокого художника и мечтательной барышни, читающей Шиллера в подлиннике, и противопоставление «магия искусства» / «проза жизни», и топонимы — Васильевский остров, Новая Голландия, и время действия — пора белых ночей, и даже такие нюансы, как уподобление бывшей столицы — Венеции[113]. Однако «петербургский текст» авторы «Двенадцати стульев» откровенно пародируют: мечтательная барышня оказывается достаточно решительной, весьма напористой и ничуть не стеснительной особой, а жрец высокого искусства — посредственностью и конъюнктурщиком. Советский же Ленинград, едва упомянутый на страницах романа, интересен авторам, последовательным централистам, не более (если не менее), чем любой другой провинциальный город — Кисловодск, Пятигорск или Владикавказ, к примеру.