Михаил Нисенбаум – Лис (страница 89)
Радость этих дуралеев непрошибаема. Байярд махнул рукой и включил свет. Дождь за окном разом потемнел до синевы. Через полчаса двадцать седьмая наполнилась людьми. Примерно четверть составляли музыканты, остальные пришли послушать. Хотя в это «послушать» вмещалось много разного: молодое вглядывание в других, музыкальное чувство единства – и с друзьями, и с миром, и с собой. А еще обнаружение, примеривание в каждой песне нового себя. И внутри всего перечисленного – бездны всего. Взять хотя бы это вглядывание – сколько в нем предчувствий, проживаемых пьес – комических, сатирических, романтических, трагических!
Тем временем Чадов и Чивилев уселись перед преподавательским столом, взглянули друг на друга и грянули:
Пели, переглядывались, знали, что хороши, понимали, что сейчас ими любуются все девушки, пришедшие на встречу, понимали не в первый раз. Знали, чем воодушевить, как заставить пританцовывать, чем рассмешить. И каждое «Ты кидал, ты-ки-ты-ки ты кидал», каждое кудахтанье – мастерское, привычное попадание в сердечки, в десятку зрительского восторга.
Байярд собирался грустить, не хотел улыбаться, он все еще не простился с древнерусской тоской корзухинских стихов, но ничего не мог с собой поделать. Нога сама собой отбивала ритм, голова кивала, губы на полдороге к улыбке приостановились в усмешке.
В «Трех аккордах» пели по кругу – по одной песне каждый. Следующим вышел Олег, которого все звали Извилиной. Извилина сказал, что он мог бы спеть одну песню, но она с матом, а в аудитории девушки. «Да ничего страшного, чего мы там не слышали», – сказали девушки. Извилина, уже сев на стул для выступающих, продолжал отнекиваться:
– Я бы всей душой. Вы же сами потом меня осудите.
– Пой, тут все свои.
– Если бы можно было запикать слова…
– Извилина, мы тебя сейчас самого запикаем. Пой, черт нездоровый.
Если бы когда-нибудь Извилина решил отрастить волосы, то оказался бы соломенным блондином. Сейчас его крепкое темя светилось упрямством: уговоры и нападки его бодрили. Наконец, он ударил по струнам и начал петь, то и дело ошибаясь в аккордах и попадая мимо нот, песню, в которой не было ни единого неприличного слова:
«Ну и где?» – спросили вместо аплодисментов. Извилина обаятельно пожал одним плечом и проследовал на заднюю парту, сохраняя выражение победительного торжества.
Дверь отворилась, и одна над другой заглянули две девичьи головы, принадлежавшие Насте Петровой и Лизе Павлючик. Обе шли с пересдачи по истории государства и права, их души были веселы, но требовали больше веселья. Настя Петрова и Лиза Павлючик – подружки. Обе не москвички: Петрова – из Коломны, Павлючик – из Каширы. Как это часто случается, могло показаться, что их дуэт нарочно подбирался по принципу комического несходства. Настя – маленькая, быстроглазая, по-беличьи шустрая, начинающая смеяться сразу, как только кто-то начинает рассказывать смешное, даже если до самого смешного еще не дошло. Лиза – молчаливая, баскетбольного роста, длинная Настина тень. Обе красивые, только Настя более хорошенькая, а Лиза скорее пригожая, и именно в цирковой паре красота каждой только усиливается. Настя Петрова, едва только перестает отвлекаться на смешное, волнующее, страшное, тут же начинает закапывать капли от насморка, потому что ей кажется, что она дышит не в полную силу. А Лиза Павлючик любит ароматические свечи, расшитые подушки, обожает ходить босиком по земле, ей нравится, как пахнут лошади и мокрая собачья шерсть, когда никто не слышит, она поет песни, которые начинаются как знакомые, а заканчиваются как мелодии собственного сочинения.
Ни Настя, ни Лиза никогда не посещали встречи гитарного клуба, но в гитарном клубе на любого, кто пришел, смотрели как на своего. Они сели во втором ряду и принялись вдыхать – ноздрями, глазами, ушами, кожей, – что происходит вокруг. Поскольку это все же были новые гостьи, выступавшие чувствовали, словно оказались в другом месте – то ли в клубе, то ли на квартирнике, то ли в мечтах. Глафира Темникова, похожая на монахиню, с недовольным, суровым даже лицом, пела глубоким речным голосом:
…И все присутствующие, в том числе Настя и Лиза, качались от этого голоса, задумчиво и безвольно, точно речные травы. Как всегда бывало, после одной печальной песни чередой шли другие, по-разному печальные. Есть для молодого человека в печали важное, необходимое даже предчувствие – бесконечности неузнанного мира, жалости и красоты. Не пророчество, но пережитое в воображении оплакивание себя, в котором презумпция неоцененности, непонятости так горестно повышает собственную уникальность. Грустно – и как же хорошо!
Лиза Павлючик смотрела и думала: поющий человек открывается так, как не открывается ни в разговоре, ни в танце, ни на пляже. Видимо, невозможно одновременно петь и следить за своим лицом. Все, кто пел, казались ей совершенно беззащитными, точнее, разоруженными, доверчивыми. Может быть, от этого, может быть, оттого, что с завтрашнего дня начинались летние каникулы, может, из-за дождя за окном, вечер казался таким добрым, а люди такими прекрасными, что Лиза улыбалась на самой границе слез. А Настя Петрова вертела головой по сторонам, встречаясь взглядом со всеми знакомыми, то кивая, то подмигивая каждому.
Череду печальных песен завершал романс «Ямщик, не гони лошадей», исполненный Сашей Мордашкиным. Саша выводил ноты так чисто и тонко, словно двенадцатилетний дискант. Стерильная нежность пения, как ни странно, разрушила обаяние общей меланхолии, народ запереглядывался, заухмылялся, засобирал в ладошки невидимые миру слезы, закуксился. Наконец, не выдержав, Настя Петрова прыснула и не могла остановиться до середины следующей песни. Плечи ее тряслись, как в цыганском танце, голова запрокидывалсь, рука отбивала такт смеха.
В это время дверь отворилась, и в аудиторию вошел молодой преподаватель Павел Королюк. Ветераны «Трех аккордов» помнили Королюка, но остальные не знали, кто он и приняли то ли за аспиранта, то ли за старшекурсника. Когда-то Павел приходил на гитарный клуб вместе с Таней Вяхиревой. Может, именно поэтому, услышав через дверь пение, решил заглянуть. За последние недели он слишком устал и воспринимал происходящее, словно это происходило не с ним. Много работы, сессия, никому не нужная бюрократическая писанина по поручению кафедры, подготовка к кандидатским. И Юля. Они познакомились зимой, сейчас у них вроде бы роман, и Павел никак не может избавиться от привычки сравнивать Юлю с Таней. Отсюда и это «вроде бы»: он не привык к безоблачности и не знал, как относиться к новому. С одной стороны, это ровно то, чего ему недоставало в отношениях с Вяхиревой. С другой стороны, разумность и добрый нрав Юли обделяли его каким-то витамином, какой-то остротой жизни.
Татьяну он вспоминал ежедневно, но вчера выдался особый повод. Месяц назад у Юли был день рождения, и после они доверительно насмешничали над некоторыми странными подарками, в том числе над фондюшницей, подаренной Юлиной тетей. «Ну скажи, – удивлялась Юля. – Тетя Вера никогда в жизни не станет готовить фондю, у нее любимое блюдо – жареная картошка. Откуда она знает, что мне нужна эта дурная фондюшница?» С некоторых пор Королюк решил: пора знакомить Юлю с друзьями. И вот их пригласили на свадьбу к Вадику Зырину. И что же? Его возлюбленная предлагает: зачем тратить лишние деньги? давай подарим ту фондюшницу? Все равно я ей ни разу не пользовалась, даже не распаковывала. Королюк оценил выгоды этого предложения, но тут же вспомнил овцу, из-за которой они поссорились с Таней, обидные слова, которые она сказала тогда… Вместо облегчения почувствовал, как сильно соскучился по Вяхиревой.
Это зияние, этот вяхиревый авитаминоз резко ощущался здесь, в окружении мальчиков и девочек, знать не знавших о его прежней любви. «И мое сердце остановилось, мое сердце замерло», – пела, сияла вся двадцать седьмая аудитория и пела про них с Татьяной. Послушав еще пару песен, счастливо-несчастный Павел распрощался и исчез.
После ухода Корзухина душа Валеры Байярда была не на месте. Впрочем, покой не годился Байярду в принципе. Тревога принимала разные формы: вдохновения, спортивного азарта, куража в спорах. И когда он пел, то оставался руфером, зацепером, серфером, – музыка несла его в небеса, в ветер, к черту на рога. Вот и сейчас песни, которые он выбирал, сочувствовали его беспокойству.
И всем до одного передавалось его беспокойство, только передавалось по-разному. Кто-то прихлопывал ладонями по столу или по бедрам, кто-то качал головой, а у некоторых быстрее разгонялась кровь, меняли цвет щеки. Но этого мало. Всего мало! Когда подошла очередь для следующей песни, Байярд отложил гитару, схватил стул и поставил его на широкий подоконник, прямо в лужу воды. В аудитории стало так тихо, что из полутьмы двора снова вышли звуки небольшого дождя.