Михаил Нисенбаум – Лис (страница 59)
– А я предлагаю выпить за прекрасную Елену, – перебил редактора режиссер. – И если ты, Вася, не выпьешь, то ты медведь, бурбон, монстр.
Собравшиеся, уже наигравшись в войну всех против всех, с радостью наполняли бокалы.
– Всенепременно выпью! – ухмыльнулся Вася. – Хотя от этого я не перестану быть… Как ты сказал? Молодой человек! Слышите? Можно мне двойной бурбон? И побольше льда…
Елена Викторовна не хотела чокаться с мерзким Васей, но пересилила себя и даже улыбнулась: этот хам не должен воображать, будто смог ее уязвить. Переждав с четверть часа, она извинилась и вышла из-за стола. На кой черт она сюда притащилась? Противно вспоминать про покупку платья, про выбор подарка. Что ж, «бывают в жизни огорченья», подумалось помимо воли. Тут же пришли в голову Васины слова про клише и штампы, которыми мыслят юристы, от этого стало еще горше. Ближев то ли не заметил, что она уходит, то ли сделал вид. А может, думал, что она вернется. Зачем он вообще ее звал? Счел, что она заслуживает такого приглашения по своему статусу? Или хотел видеть, но потом в какой-то момент обнаружил, что она ему не ровня? Елена Викторовна чувствовала себя обманутой, выставленной на посмешище, преданной. В фойе она случайно встретилась взглядом со своим обиженным отражением. Кто может утверждать, что она стереотипна и похожа на тысячи других? Только идиот или враг. А если и похожа, то все эти тысячи в миллион раз лучше таких интеллектуалов. Тоже мне элита. Алкоголики и вырожденцы. При слове «вырожденцы» Елена Викторовна вспомнила про «возрождение» и про то, что сумку с альбомом оставила под стулом, на котором сидела, так и не вручив новорожденному.
В глубине старинного парка, где вдоль посыпанных гравием аллей вытянулись во фрунт двухсотлетние дубы-ветераны, где посреди пруда, похожего на зеркальце в травяной оправе, плавают два черных лебедя, светлеет прелестный помещичий дом, выстроенный когда-то по заказу графа Дмитриева-Мамонова. Граф безвыездно жил в Риме, в подмосковной усадьбе не бывал ни разу, но и в Италии, вероятно, ему приятно было думать, что русский дом, как две капли воды, похож на славную виллу Карлотту, глядящуюся в воды озера Комо.
Катастрофы двадцатого века – случаются же такие чудеса! – не причинили усадьбе ни малейшего вреда, и даже лебеди в теплые летние дни продолжали расчерчивать зеркало вод перед барским домом, перешедшим сначала в удел Наркомпроса, потом на пару лет превратившимся в Дом отдыха профсоюзов и наконец, вскоре после войны, – в загородный дом приемов при посольстве новоиспеченной Германской Демократической Республики. Когда же республика перепрыгнула через стену и припала, как блудная дочь, к остальной Германии, МИД сдал графское поместье в аренду Московскому институту права и экологии, возглавляемому бывшим дипломатом и секретарем райкома ВЛКСМ Альбертом Шилкиным. Как и многие комсомольские вожаки восьмидесятых, Шилкин оказался прирожденным предпринимателем, к тому же сохранил связи в среде таких же оборотистых партийцев, так что за четыре года МИПЭК втрое увеличил набор абитуриентов, благо вступительные экзамены в институте не практиковались. Комсомольцу-коммерсанту удалось договориться с московскими властями, снести крышу и надстроить мансардный этаж в современном духе. Табличка о государственной охране памятника истории и архитектуры не пострадала, как и лебеди, продолжавшие утюжить гладь вод, в которых теперь отражалась и коммерческая палатка с товарами первой необходимости для здешнего студенчества.
В круглом дворике бывших конюшен теперь парковались машина ректора и автомобили студентов, успевших к первой паре. Экипажи опоздавших выстраивались вдоль аллеи, ведущей к главным воротам. Редкие студенты, у которых не было автомобиля, ехали от метро на автобусе, а потом от остановки преодолевали примерно километр пешком, что, как известно, гораздо полезнее для здоровья.
Именно сюда поступил на четвертый курс Василий Сольцев. Слово «поступил», впрочем, в данном случае не вполне уместно, так как предполагает какое-то действие и инициативу. Сольцев, скорее, не противился зачислению, которое устроила Анастасия Васильевна, взяв деньги в долг у двоюродной сестры, чей муж занимал пост в санитарно-эпидемиологической службе. Не прекословя, не задавая вопросов, Василий каждый день вставал, равнодушно поглощал завтрак, ехал на нужную станцию метро, пересаживался в автобус, шагал по аллее, не замечая ни деревьев, ни хруста гравия под подошвами, ни других студентов. С неподвижным лицом манекена он сидел на парах, конспектировал лекции и к вечеру возвращался домой. Сольцев напоминал сомнамбулу, чьи действия заданы гипнотической программой, от которой ему нельзя, да и нет воли освободиться.
Коммерческие институты не принимали преподавателей в штат и платили им по часам. Платили щедро, так что за два дня при полной нагрузке преподаватель зарабатывал столько, сколько на основной работе платили за два месяца. Однако уйти из государственного вуза никто не решался: один бог ведает, сколько продержатся коммерческие заведения и вся эта вольница. Поэтому в частных и государственных институтах преподавали одни и те же люди.
В октябре стартовали лекции по аудиту. Равнодушно войдя в лекционный зал (где в прежние времена устраивались балы), Василий Сольцев уселся в заднем ряду, ни с кем не здороваясь и даже не глядя по сторонам. Новые однокурсники не интересовали его и не интересовались им. На переменах, после или вместо пар они говорили о лондонских отелях, компьютерных играх, о дорогих автомобилях, потешались над профессурой и друг над другом. Сольцев слышал голоса в приглушенном отдалении, как если бы был рыбкой в аквариуме, различающей внешние звуки сквозь толщу воды.
Началась лекция. Вдруг что-то переменилось. Голос лектора показался Сольцеву знаком. Он почувствовал, словно некая сила расталкивает, раскачивает его, вытягивая из обычного полузабытья. Минута. Полторы… Стекло треснуло и, распираемое толщей воды, раскрылось лепестками осколков на все четыре стороны. Сольцев узнал этот голос, знакомый любому старшекурснику ГФЮУ. Во всей Белокаменной был только один человек, который так наслаждался собственным тембром и нарочно медленнее произносил слова, чтобы дать другим и самому себе получить чувственное удовольствие от своего баса: профессор Варламов. В ГФЮУ он читал налоговое и бухучет, так что каждый студент-старшекурсник успевал искупаться в варламовском басу по многу раз. Некоторые пытались изображать Варламова. И хотя удачных пародий Сольцев не слышал, всегда было понятно, кого именно передразнивают.
За три месяца жизни в янтаре Василий привык к немоте пространства, к полубездыханности, к безразличному гулу далекого мира. Теперь аквариум разбился, мир сделался невыносимо громким, сводя Сольцева с ума. Когда в последний раз он слышал этот голос, их поток сидел во втором зале, и его плеча касалось тонкое плечо Рады Зеньковской. Сейчас звуки варламовского баса потащили из небытия и тот апрель, и тот воздух, и то плечо, какое уже не вернуть и без которого прожить можно только в аквариуме.
Почему за все лето и до сих пор Рада так и не появилась? Разве она не знала о его отчислении? Об уничтожении сайта? Не понимала, как он нуждается в ее участии? Да, у них были разногласия, возможно, она давно не считает себя его девушкой. Но это же Рада! Та самая, что когда-то его спасла. Та единственная, которая способна спасти его и сейчас. Конечно, на дачу она приехать не могла, но позвонить, написать коротенькую телефонную записку – разве это так сложно? Хотя… Что бы она сказала ему? Могла ли встать на его сторону? Звонить, чтобы спорить, ссориться, уговаривать примириться с начальством. Нет уж, лучше тишина, силился он обмануть себя, хотя готов был к любым словам, лишь бы их произносил ее голос.
Лекция закончилась, и на перемене Сольцев впервые ясно разглядел своих новых соучеников. Он стоял и хмуро вслушивался в болтовню про новую «ауди», про белье какой-то Ники, про рейв-пати в клубе «Мегатон», и все это казалось бессмысленным и непереносимо чужим. Но хуже было другое: можно бежать отсюда, поехать в другое помещение, на другую улицу, дождаться другого времени дня или года, – и ничего не изменится.
На следующую пару он не пошел, не мог представить, зачем сидеть полтора часа в чужом помещении с чужими людьми, слушая невыразительную речь мужчины, вообразившего, что у него есть право поучать других. Все ускоряя шаги, он миновал коридор, сбежал по мраморной лестнице (холодное нарядное эхо ступенчато бросилось за ним) и выскочил за ворота.
Дверь, выкрашенная той же краской, что и стена, была заперта. Сольцев тянул за ручку, тряс, уткнулся лбом в холодное железо обивки. Двор высокого сталинского дома, уставленный безмолвными машинами, пустовал. Железо жалело лоб, утешало твердостью и прохладой. Не подалась и другая, в соседнем подъезде. Третья оказалась открыта.
Зачем ему понадобилось ехать на Садово-Кудринскую к дому Роберта Литкина, зачем взбираться на крышу? Казалось, слепая могучая сила тянет Сольцева к месту, где он побывал в самое счастливое мгновение своей любви. И чем ближе оказывалось это место, тем больнее стучало оживающее сердце. А может, дело в высоких ступеньках черной лестницы?