Михаил Мишин – Антология Сатиры и Юмора России XX века. Том 27. Михаил Мишин (страница 74)
Не будем выяснять, кто из нас двоих первый придумал отмечать день рождения не только там, где не родился, но даже там, где не живешь. Важно, что ты оценил идею. Не все ли равно, на каком полустанке пить праздничный кипяток — пункт назначения общий. Но при этом ползет туда своим путем, в одиночку. И поэтому такой кайф, когда наши маршруты пересекаются.
В точках пересечения изображение становится цветным, звук — объемным, все сказанное нами считается мыслью, а всякая мысль — умной. Потому что каждая точка нашего пересечения неизбежно превращается в стол — наш дрейфующий по стране стол, у которого швартуются наши громко лысеющие друзья, наш вечнозеленый стол, за которым отсутствие легкомысленных девушек восполняется присутствием женщин трудной судьбы.
Юлечка!
Я с радостью отмечаю: за эти годы ее взгляд на Валерия не изменился — взгляд привычного изумления его непониманием огромности ее превосходства
(Юлечка — единственная женщина в мире, которая призналась, что любит меня, — но только когда я пьян, а трезвого только терпит в ожидании, что рано или поздно я напьюсь. С годами любви все больше, ибо ждать ей приходится все меньше.)
Я сбиваюсь на себя, потому что уже трудно отделять. Потому что Хаит, как Париж, — праздник, который почти всегда со мной. «Почти» — потому что иногда Хаит становится гражданином.
Я помню: в Одессе — выборы. Одесса — в борьбе. Хаит — в Одессе.
Это было жуткое зрелище — Хаит с портфелем. Эти было выше сострадания. На вопрос: «Который час?» — он отвечал: «Миша, если победят те суки…» На вопрос «А зачем портфель?» — он отвечал: «Миша, эти тоже суки, но это наши суки, а те просто суки и больше ничего».
Это формула всех наших выборов. И, слава Богу, что любые суки, которых поддерживают такие люди, как Хаит, обречешь-
Один философ сказал, что человек — это человек и его обстоятельства. Хаит честно тащит по жизни свой туго набитый обстоятельствами портфель. В этом портфеле — его Одесса, его Юля, его дети, для которых он сделал все что мог, — вплоть до того, что их двое (будем считать эту цифру реальной).
А еще в этом портфеле — юмор.
Юмор Хаита — это не одесский юмор и не юмор КВН. Потому что сегодня одесским юмором считается акцент, а юмором КВН — недержание. А высший класс шутника — способность удержаться от шутки. Поэтому у Хаита юмор истинный. Если влезть к нему в кишки, то там часто гостит одиночество, и возникают стихи, и ему иногда хочется все послать и воспарить, но мешает портфель, полный ответственности — за детей и друзей, за поэзию и юмор, за море и мэрию, короче, за всю Одессу, и за тех сук, которые постоянно побеждают этих.
А все вместе — это уже не просто обстоятельства.
Это — путь.
На этом пути, Валера, ты добился главного — тебе не надо никому объяснять, кто твой друг. Мы о себе сами все знаем — поэтому и впредь будем искать точки, где сможем оказаться с тобой рядом.
Не стану говорить — «вокруг тебя», иначе ты окажешься к кому-то спиной.
А ты этого стесняешься.
Признание это написано без юбилейного повода. Чтобы заявить о любви к актрисе Руслановой, повода не требуется.
Признание в любви — вещь наркотическая. Затягивает моментально. Главное — начать. Я решаюсь:
— Нина!
Так будет лучше всего.
«Уважаемая Нина» — пресно и стерто. Что, однако же, не значит, что я не уважаю тебя. Вот спроси меня: «Ты меня уважаешь?» — и я скажу: «Я тебя уважаю, Нина!»
«Дорогая Нина!» — еще хуже. Похоже на ответ из редакции молодежной газеты. Так можно обратиться к любой из Нин. А ты — единственная.
Я желал бы написать «Любимая!», но честь дамы… но сплетни… тем более вдруг их не будет!.. Впрочем, пусть они застрелятся.
Итак, Нина!
Уважаемая, дорогая и любимая!
Помнишь ли ты, когда именно начался наш роман?
Когда ты стрельнула мне в самое сердце?
«Короткие встречи»? «Лапшин»? «Знак беды»?
Или когда мы — втроем, чтобы не было сплетен! — сидели у меня на кухне и говорили о высоком, для чего все-таки открыли ту бутылку, и наша беседа еще более одушевилась, и ты сказала мне всю правду про этих гадов-режиссеров, и тем более про операторов, и особенно про художников, и, уж конечно, про композиторов, хоть бы они нормальную музыку писали.
Или когда в телевизоре тот тип брал у тебя интервью, а ты все время с ним не совпадала — не соглашалась, не отрицала, а отвечала так, как играешь, — перпендикулярно.
Этот твой перпендикуляр летит всегда вроде бы как бог на душу положит. Но при этом всегда попадает в нужную точку. В яблочко. То есть прямо в мое сердце, Нина!
И откуда у тебя эта дивная сипотца?
Но лучше всего ты умеешь хохотать!
Но еще лучше — тосковать.
Но еще лучше — возмущаться. Тут тебе нет равных в нашем кино. А равных нашему кино — нету.
Но особенно я люблю, когда в очках, когда ты похожа на училку младших классов, которая сказала мне, когда я в младшем классе учился: «А ну, положь этот яблок!»
Так и сказала.
Нина! Друг мой, товарищ и брат!
Критики все про тебя напишут, разложат, обоснуют и объяснят природу, которую нельзя объяснить. Они проведут параллели, употребят слова «проникновенно» и «духовность», а самые обученные скажут еще о «нутряном».
Этот свой «яблок» они грызут честно.
Пусть ломают зубы, а я тебе скажу главное.
Что-то ты давно не звонишь! Только честно, Нина: у тебя что, кроме меня, кто-то есть? Учти: любят тебя миллионы, но я живу ближе.
Если бы я только мог написать что-то достойное тебя!
Но — невозможно. Это означало бы, что я достиг неслыханного совершенства. Разве только запустить программу «Каждому пишущему — отдельное место среди классиков к 2000 году». Но что-то в этих программах есть кладбищенское…
Лучше — о любви!
Нина! Я люблю тебя всей смелостью человека, женатого на другой артистке. Впрочем, недавно ей тоже один сценарист печатно признался в любви. Тонкий ход!
Они думали, что, если публично, так никто ничего не заметит.
Ах, Нина! Как же гениально ты угадала свою фамилию!
Кстати, Грибоедов тоже любил Нину. Недаром я всегда чувствовал в себе какое-то сродство…
В общем, если о настоящей любви, то ты, Нин, конечно же, народная артистка.
Я не о звании — его дадут. Или дадут другим. Дело не в этом. А в том, что раз народная — значит, и моя. Но если моя — при чем здесь остальной народ? По-моему, изящное рассуждение.
Я люблю тебя, Нина Русланова.
Будь бдительна.
Звони чаще!
Октябрь-91
Гердт — это Гердт.
Чтобы вести разговор о Гердте, надо найти адекватный масштаб.
Иоганн Гете сказал: «Самое ужасное — это наличие воображения при отсутствии вкуса». Видимо, Гете давал перспективную формулу развитого социализма. И Гердт тут ни при чем. С Гердтом главное — подобрать масштаб.
Антон Чехов сказал: «Лев Николаевич, такое чувство, что вы сами когда-то были лошадью». Он имел в виду рассказ про Холстомера, который написал Толстой, о чем в этой демократической аудитории не все могут знать.
Я в этом смысле чувствовал себя практически Чеховым, когда в юные годы смотрел фильм про нелегкую жизнь тюленей или пингвинов, где в конце шли титры: «Текст читает Зиновий Гердт».
Это была величайшая ложь. Ибо Гердт, как и Толстой, не писал и не читал текст — он лично сам был мудрым, много пережившим тюленем и видавшим виды пингвином. И остальные пингвины и тюлени полностью доверяли ему и считали своим.
Гердта вообще считают своим все, у кого есть вкус. Поэтому даже странно, что сегодня здесь так много народа.
Однажды в моей любимой Одессе мне довелось идти рядом с Зиновием Ефимовичем по улице. Двое одесситов увидели его.