18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Михаил Левантовский – Невидимый Саратов (страница 5)

18

– Кто это мы, – спросила тумбочка, – кого ты имеешь в виду?

– Я, – урезонил Саратов, – имею в виду себя и свою жену.

Тумбочка воскликнула, обращаясь ко всей комнате:

– Господа. Заколка сошла с ума. Она думает, что она – хозяин дома.

Комната задышала, заворчала, ожила удивленным шепотом.

Первым возмутился шкаф. По его словам, заколке стоит отдохнуть, отлежаться в темном ящике, а имитировать голос хозяев тут и так могут все вещи, благо сами хозяева всё равно этого не услышат.

– Не дом, а Бермудский треугольник, – сказал шкаф голосом Оли. – Да где эта рубашка, я опаздываю! Катя! Градусник под мышку и бегом в постель, я классной в Ватсап напишу.

В разговор комнаты вступили подушки.

– Как думаешь, – спросила подушка слева голосом Саратова, – она в школе тоже тихоня? Отличница же всё-таки. У нас все отличницы были тихони. Пионерки. Или октябрятки? Слово такое странное, «октябрята». Ты бы хотела быть октябренком?

– Июненком, – ответила подушка справа голосом Оли, – или июленком. Июленком Розмари!

– А ну-ка всем ша! – крикнул Саратов. – Заткнулись. Слушаем меня.

Вещи притихли. И услышали, что если сейчас же не объяснят, что тут творится, и что случилось, и в каком месте выход из этой сказочной ебатории, то он, Саратов Владимир Евгеньич, сам во всём разберется, а когда разберется, первым делом вернется сюда и выкинет к чертям собачьим всё, абсолютно всё, на помойку, самолично отвезет и выгрузит в карьер, и в лучшем случае их подберут живущие там мусорные бомжи и утащат в свои мусорные лачуги, хотя скорее продадут, потому что вещи-то как новенькие.

Окно, за которым блистал сияющий день, тихонечко прошептало голосом Оли:

– Что ты вошкаешься с ними три часа, а ну дай сюда. Ни к чему не приспособлена. Неужели так сложно просто помыть окно – попшикала, протерла, попшикала, протерла. Руки из жопы растут. Иди отсюда.

– Тебя, значит, в первую очередь выкину, – зарычал Саратов, зверея от невозможности сдвинуться с места. – Топором, блять, вырублю, как Пётр Первый. Знаешь, кто такой Пётр Первый?

Угрозы летели бы и дальше, но тут высоченная жена встала с кровати, нависла над тумбочкой, протянула великанью ладонь и подцепила Саратова большущими длинными пальцами. Подойдя к зеркалу, она поправила прическу, зачесала прядку за ухо и продела Саратова в волосы, где он ловким образом сразу же зацепился и лег как родной.

Через приятно пахучие лианы, опутавшие его со всех сторон, Саратов успел разглядеть себя в отражении – чуть выше виска, прищепив непослушные волосы жены, виднелась невидимка. Заколка-невидимка.

Очутиться на виске жены оказалось приятно, будто лежишь в гамаке.

И еще это было тепло.

Под волосами толщиной в веревку, что внушало уверенность в надежном креплении, пульсировала горячая кожа. Саратов вдохнул знакомый запах, всегда действовавший на него умиротворяюще. Это неподалеку от виска, там, где заканчивались изгибы темных веревок, оплетавших Саратова, желтел песок пудры и тонального крема – в реальных пропорциях, скорее всего, не особо заметное пятнышко.

Саратову нравилось, как эта незатейливая косметика выглядела в таких едва уловимых деталях.

Иногда по утрам, если они бывали дома и собирались на работу в одно время, Саратов мог мимоходом показать жене пальцем в какую-нибудь, скажем, точку на подбородке, и тогда жена улыбалась, вытягивала подбородок вперед, вертела им у зеркала и парой точных мазков допудривала то, что упустила.

Примерно так же пахло и в сумке жены. Раньше, когда хлеб еще продавали без обертки, было легко понять, когда его покупала Оля, – от корочки местами пахло пудрой, кремом и слегка-слегка – древесно-чайным парфюмом. Всё это будто бы однажды высыпалось в сумку да так потом и не вытряхнулось обратно.

Веревки, в которые угодил Саратов, уходили ровными волнистыми рядами за чуть оттопыренное ухо, лакомо-красивое даже в столь причудливых размерах, как сейчас.

Саратов начинал что-то понимать, но слабые ростки догадок тут же чахли. Появлялись опять и исчезали, напоминая дрожащие вдалеке огоньки ночного города.

Мимо пронеслись стены гостиной, затем коридор. Промелькнула кухня.

Жена остановилась возле комнаты дочери. Великанская рука постучала в дверь.

– Дрыхнет, пятерошница.

Гул слов прошел через Саратова насквозь, как проходят через кожу и кости киловатты усиленного звука, если стоять близко к колонкам во время концерта. Подумалось, как выглядит в таких масштабах рот жены, когда она разговаривает. Вот движутся губы, розово-алые, полные, налитые мягким и упругим, они то слипаются, то разлипаются, вытягиваются вперед и возвращаются обратно, сжимаются, образуя ровные складки, и снова выпукло приоткрываются, пропуская потоки воздуха.

Там, за таинством, обтянутым тонкой кожей, за мокрыми ледниками зубов, скрывающими ворсистую спину розового языка, где-то там, в темноте, сжимаясь и воплощаясь, рождается звук.

– Ёбушки, – присвистнула Оля, заглянув в холодильник. – Шаром покати. Я не приготовлю, никто не приготовит.

Саратов вспомнил про съеденный пирожок, и ему стало неловко – вдруг дочка купила его для себя, а он, троглодит бездушный, обделил малютку. Тьфу на такого отца!

Выдвинулся ящик стола, руки жены вытащили из него блокнот, вырвали страницу. Ручка в правой ладони, наклонившись, как фигуристка на льду, вывела мелким почерком записку для дочери: «Катрин! В морозилке тефтели, приготовь себе с соусом (том. паста + слив. масло)». Ручка остановилась, прежде чем дописать последнее слово, повисела в воздухе и вернулась к бумаге, добавив: «Мама».

Подпись «Целую, мама» тоже встречалась в записках для дочки, но реже.

Увлеченный наблюдениями, Саратов не сразу заметил оживленное звучание кухни. В отличие от спальни с ее болтливыми, но всё же немногословными обитателями, по всей кухне гудел назойливый рой, в котором перемешались выпуски теленовостей, случайные разговоры, музыка, озвучка из фильмов, обрывки голосов – Саратова, его жены и их дочки.

Всё еще не находя объяснения происходящему, Саратов прикинул одну версию.

Допустим, с ним случилось во сне что-то плохое, потом его обнаружила Оля или Катя, и вот он лежит на операционном столе с развороченной грудью, хирурги в белых масках суют туда инструменты, над ними светит яркая лампа, а за дверью операционной, как показывают в кино, сидит Оля, хотя, скорее всего, не сидит, она же там работает, но, так или иначе, Оля где-то ждет, ругает себя за случай в машине главврача, за измотанные нервы мужа, но главное сейчас не это, а другое – главное, чтобы Володя выкарабкался, и он обязательно сможет, он всё на свете сможет, он вон с гранитом, как с пластилином, работает, как с глиной, как с деревом, какие портреты рисует на камне, какую для этого нужно иметь силу, какой талант, чтобы вот так легко выколачивать на плитах лица, точь-в-точь как на фотографии, как живых, и, значит, сам он тоже будет обязательно живой. Ну а пока лампы светят, Оля переживает, а врачи ковыряются в развороченной груди, как вороны в гнилом арбузе, и Саратов видит долгий сон.

«Но почему всё так правдоподобно?» – подумал он, глядя, как жена прикрепляет записку магнитом.

И тогда закричал – громко, истошно, как можно сильнее.

Кухня ничего не ответила, продолжая гудеть.

Жена не шевельнулась, как будто ничего и не было.

В глазах потемнело. Показалось, что и в доме тоже. И на улице, видной из окна. Сумерки страха принесли понимание, что это не сон. Саратов был уверен, поскольку еще в детстве изобрел надежный способ вырваться из кошмара, даже из самого тягучего и многоэтажного, когда просыпаешься во сне и не можешь проснуться по-настоящему. Способ заключался в том, чтобы пытаться закричать. Стоило открыть рот и напрячь живот, ожидая, что из тебя вот-вот вырвется вопль, сон тут же разрушался, а крик на самом деле оказывался коротким мычащим стоном, в темноте, но уже наяву.

«Значит, Оля, это не сон», – сказал Саратов, пока жена обувалась в прихожей.

– Сеем-веем-посеваем, – крикнул электросчетчик, как попугай повторяя услышанную однажды фразу, – с Новым годом поздравляем! Йу-хууу!

– Да что происходит? И ты тоже разговариваешь?

– Стой, стой, стой, я веником отряхну, – пробухтел коврик, подражая Оле, наверное, зимней Оле. – Вот так. Вот умничка. Теперь давай, поворачивайся. И вот тут тоже отряхнем. Налипло-то! Ну ты и снеговик, Катерина Владимировна!

Жена прыгнула в пальто и выскочила во двор.

Мир, открывшийся за дверью, оказался битком набит весенним теплом. Копья света победоносно пронзали улицу, раненые змеи холода расползались по углам и исчезали, обещая еще вернуться.

Канаты вокруг Саратова качнулись и улеглись – это жена повернула голову, садясь в машину и закрывая дверь.

Водитель тронул с места, и Саратов тут же узнал по голосу Дядь Витю – старого таксиста, работавшего на пятачке возле станции скорой помощи. Сухощавый, гладко выбритый и знающий всё на свете, Дядь Витя на самом деле был не совсем Витя. Звали его Валиханом, но в народе, с его же подачи, давно прижилась другая форма имени, как будто более подходящая к шоферскому занятию, как старые четки подходит для того, чтобы висеть на зеркале заднего вида.

– Туда же?

– Ага. Спасибо, что подождали.

– А пожалуйста. Надо – подождем. Не надо – не подождем.