Михаил Козырев – Город энтузиастов (сборник) (страница 12)
– Впрочем, я думаю. – отпарировал Сибиряков. – он меньше всего умеет говорить о вас или обо мне. Вот цифры – дело другое.
Покамест Локшин возился с делами, Константин Степанович оживленно разговаривал о Ольгой. Он рассказывал ей о последней постановке маститого Мейерхольда. Он только вчера был на показательном спектакле.
– Любопытно, – рассказывал Сибиряков, – ставит «Недоросль». Я думал – старинка, а что получилось! Митрофанушка солидный такой партиец со стажем. Чистка. В комиссии – Кутейкин, Цифиркин и Стародум Кутейкин в роговых очках, а Стародум молоденький совсем, в роде комсомольца. Очень занятно…
– Вам понравилось? – спросила Ольга, кокетливо расстегивая беличью шубку.
– Ничего. Только вот у него Скотинин тракторной станцией заведует, это нехорошо. Я бы за такого Скотинина театр закрыл.
– Вы ретроград, – пошутила Ольга, – что же Октябрь у суфлерской будки.
– Я думаю, нам это ни к чему, – отозвался Кизякин.
– Слышали, Ольга Эдуардовна, – голос масс.
Локшин торопливо подписывал листы и нет-нет оборачивался к Ольге:
– Я сейчас…
– Да нет. я не тороплюсь, ничего…
Его удивляла непринужденность, с какой эта вчерашняя эмигрантка разговаривала с рабочими.
– Вы наверно, во флоте служили, – спрашивала она Сибирякова, – не обижайтесь, но в вас есть что-то от старого морского волка из романов Мариетта…
– Я готов, – нетерпеливо повторил Локшин.
– Простите, Александр Сергеевич. – совсем некстати вошел Лопухин, – еще одна бумажка…
С Дальнего Востока писали, что диефикация затерянного в лесах медноплавильного завода невозможна из-за отсутствия рабочих кадров. Впрочем, Лакшина эта бумажка занимала меньше всего, – его удивило другое: что Ольга и Лопухин поздоровались как старые знакомые. Откуда они знают друг друга?
– Мы как-то встречались, – неопределенно бросила Ольга и, сделав чуть заметную недовольную гримасу, стала прощаться.
– Вы знаете, – сказала она на улице, – у меня почему-то очень теплое чувство к этому вашему дяде Косте…
Суровый декабрьский снег весело холодил щеки. Пушистой ворчливой собакой внезапно бросался под ноги, волчком извивался на панели, становился на задние лапы, горячим языком пламенно касался лица.
– Да, он очень милый, – досадливо ответил Локшин и с ревнивой обидой отшвырнул попавшую под ноги ледышку.
– А я ведь, – словно чужим, глухим голосом сказала Ольга, – разошлась с Леонидом.
Разрыв этот не был неожиданностью для Локшина, но внезапность, с которой Ольга сказала об этом, потрясла его. Он проводил Ольгу и долго ходил по заснеженной Москве.
Глава одиннадцатая
Именины
«Дорогой товарищ Локшин, мы, рабочие и служащие пятого околотка службы пути, – писал неведомый доброжелатель из села Аягуз, заброшенного пункта Туркестано-Сибирской железной дороги. – приветствуем вас, как борца за новую идею, которая перевернет мир, и все люди будут как братья. Дорогой товарищ, мы, рабочие и служащие пятого участка постановили организовать ячейку ОДС и просим прислать нам подробные указания, а также членские книжки и так называемый устав…»
Локшин представил себе неведомую станцию Аягуз, затерянную в степях на берегу случайной речонки, временные, из досок сколоченные бараки, позванивающий колокольцами караван верблюдов, шагающих с тяжелыми вьюками хлопка и шелка-сырца из безвестных провинций Западного Китая, потных дымящихся лошадей, вечерами нестройной толпой бродящих у речки, выбеленные по-украински мазанки, – Локшин представил себя на этой станции фантастическую ячейку ОДС и ему стало весело.
«Товарищ корреспонденты, – заняло его новое письмо, – мы, комсомольцы села Ремонтного, просим сообщить нам. Ячейка ОДС организована у нас еще в марте и не работает по причине отсутствия циркуляра, а также секретарь уехал в декретный отпуск по болезни и почему-то до сих пор не вернулся. Просим сообщить, могут ли члены ОДС курить и в отношении вина, который есть отрава для республики…»
Письма эти – а их ежедневно был добрый десяток – шли из самых неведомых, ни на одной, казалось бы, карте не обозначенных мест. Из Ханской ставки, из Вишеры, из Элисты, из аулов Зуванды, из Хакасских селений, из Канока, из Вышнего Волочка, с Амура и из Казани, из Мурманска, из Фастова, из Сватовой Лучки шли эти письма. Написанные на вырванных страницах записной книжки, на разодранных наспех листках блокнотов, на графленых листах с надписью «дебет» в левом углу, на оборотной стороне прошений, некогда подававшихся в духовную консисторию города Гжатска, они всегда волновали Локшина. И хотя стекла были туманны от инея, Локшин чувствовал себя по-весеннему молодо и совсем некстати крикнул Жене:
– Погода-то какая замечательная, это нарочно для твоих именин!
Женя только-что вернулась со Смоленского рынка. Вислоухая плетенка, опрокинувшись, вывалила на стол уродливое туловище барана, неказистую пирамиду картофеля, бутылку столового вина, бутылку портвейна и еще какие-то соблазнительные склянки.
– А газеты?
– Принесла, принесла…
Шелестящая груда газет и еженедельников обрушилась на Локшина. Он мог быть доволен. Весь этот крикливый выводок наперебой кричал о диефикации. Тут был и «Красный Журнал», и неизменный «Крокодил», уныло жующий унылого бюрократа, «Прожектор» и непогасающий «Огонек», «Красная Нива» и «Экран», издаваемый «Голосом Рабочего», и еще один точно такой же «Экран», издаваемый «Рабочим Голосом», и, наконец, просто «Экран», никем не издаваемый, по зато издающий серию популярных открыток вождей и дешевую универсальную библиотечку – «Изобретатель-самоучки».
Локшин торопливо перелистывал журналы, бегло просматривал интересующие его статьи и очерки – и везде и под статьями и под очерками стояла хорошо знакомая подпись Буглай-Бугаевского, – то одинокая скотоводческая – Буглай, то панская – Бугаевский, то интимная – Леонид, то условная – Викторов, то интригующая – «Б-ий». Неиссякаемое красноречие Бугаевского обволакивало заманчивым флером авантюрной увлекательности сухую идею диефикации.
«До чего убедительно врет», – без злобы, скорее с одобрением, думал Локшин.
Буглай-Бугаевский, действительно, врал или, вернее, прикрашивал артистически. Обыкновенное конторское помещение ОДС превратилось под его пером, по крайней мере, в нью-йоркскую, биржу, которая была электрифицирована, картографирована, рационализирована и превращена – не то в госплан, не то в табачный синдикат, не то в управление сберегательными кассами. Сам Локшин из скромного заместителя председателя был преображен в редкостного гения со счетной смекалкой Араго, с красноречием Демосфена и наружностью солиста Большого академического театра.
Общество проделывало совершенно несуразные вещи, диефицировало однолошадное крестьянское хозяйство, вводило трехсменную работу в забытых кочевьях Киргиз-Кайсацкой орды – и все это делалось так беззастенчиво, так уверенно, так увлекательно, что Локшин готов был простить Бугаевскому и чудовищную техническую безграмотность и вопиющую небрежность.
Прекрасное настроение заставило его отнестись добродушно даже к пресловутому специальному номеру, являвшему смесь самой беспринципной халтуры с умопомрачительной американской рекламой. Озадаченный Локшин смущенно, но не без тайной радости узнавал себя и в великолепном иностранце, играющем в баскетбол на фоне полутропического Парка культуры и отдыха, и к этом довольно-таки похожем на Луначарского лекторе, и в этом директоре департамента, восседающем за трехметровым письменным столом.
– Господину диефикатору с супругой почтение, – пропел с порога тщедушный старик в люстриновом, несмотря на зимнее время, пиджаке и в старомодных ботинках не на привычных шнурках, а на толстых, удобно растягивающихся резниках.
– Алексей Иванычу почтение, – в тон ему ответил Локшин, отрываясь от журналов.
– Почтение, сынок, почтение, – неторопливой скороговоркой продолжал Алексей Иваныч, – нынче насчет почтения не густо. Что масло, что почтение – в очереди надо постоять. Ты бы, сынок, – голос Алексея Ивановича прозвучал скрытым раздражением, – поскорее свою диефикацию развернул, тогда бы на родителей и вовсе плевали, какой он, дескать, родитель, когда не в ту смену работает?
Подшучивание над любимой идеей Локшина было постоянной темой иногда добродушных, а в последнее время злобных шуток Алексея Иваныча. Но сейчас Локшину было приятно, когда этот плюгавый старикашка, не договаривая, многозначительно поджимая сухие губы, не то шутя, не то всерьез, допекал его.
– Может быть, перцовочки, папаша, хватим? – предложил Локшин.
– А отчего-же?..
Старик выпил, крякнул, пошарил вилкой в банке с огурчиками:
– С именинницей, – вспомнит он и сам уже налил по второй.
Сияющая, довольная Женя перестала, наконец, возиться с закусками, придвинула к столу высокий стул с маленьким Лесей, усадила пятилетнюю Елку рядом с собой и пригубила рюмку.
И оттого, что у детей были чисто вымытые личики, и от радушного вида жены, и даже от ворчливого, как самовар, и такого же уютного, как самовар, тестя Локшин чувствовал себя по-особому тепло и спокойно. И только когда задребезжал звонок, ему почудилось, что звонит Ольга, а звонил вежливый Лопухин, не преминувший поздравить Евгению Алексеевну, – только на миг вспомнилось далекое сейчас лицо Ольги, ее округленные брови, и тотчас же забылись.