18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Михаил Кожемякин – Красная валькирия (страница 4)

18

– Я получила письмо неделю назад, – тихо, чтобы не услыхали другие, ответила Лариса. – Николай Степанович жив и здоров. Я молюсь за него каждый день… Но едва ли стоит говорить Анне Андреевне, что Гафиз мне пишет. Скажите, что сами получили от него письмо. Или что Николай Степанович написал Лозинскому. Придумайте что-нибудь…

– Не беспокойтесь, дорогая Лариса Михайловна, – я что-нибудь обязательно придумаю, – ответил Мандельштам и поцеловал Ларе руку, на одно долгое мгновение задержав ее в своей ладони. Осип с самого Рижского взморья был очарован Ларисой. И даже отчасти ревновал ее к Гумилеву. Слегка, без особого огорчения, но с отчетливой досадой…

Но какие у Лары красивые руки! Аристократические, с длинными тонкими пальцами. Какая досада, что самые красивые женщины Петербурга влюблены в Николая Степановича! Вот, например, актриса Олечка Арбенина… Или профессорская дочка Анечка Энгельгардт… Или поэтесса Мага Тумповская… И сама Анна Андреевна, конечно. Хотя последнее уже небесспорно. Впрочем, эти ее постоянные измены мужу вполне могут оказаться всего лишь местью – от досады, от ревности. Знает ли Анна Андреевна про Ларису? Наверняка, кто-то уже доложил. Но все же нужно обязательно скрыть от Ахматовой, что Гумилев пишет Ларе Рейснер. Надо сказать, что письмо из Действующей армии получил Михаил Леонидович Лозинский. Они с Гумилевым – старые друзья, и наверняка переписываются. Мандельштам отошел от Ларисы с легкой гримасой огорчения. Сегодня он был недоволен собой.

Лариса села довольно далеко от импровизированной сцены – дальше, чем собиралась, и погрузилась в свои мысли. Она снова ревновала. Вспомнила, как перед отъездом в Действующую армию Гафиз сделал ей предложение, обещал развестись. Тогда она ответила, что не хочет огорчать Анну Андреевну – прекрасного поэта, удивительную женщину. Гафиз ответил, с легким смешком, что, к сожалению, ничем уже не может огорчить Анну Андреевну. Это "к сожалению" все испортило. Лариса отказала Гафизу.

Значит, думала она, в глубине души он хотел бы огорчить Ахматову изменой, чтобы снова почувствовать себя любимым женой?! Лариса не могла и не хотела ни с кем его делить. Даже с гениальной поэтессой, перед которой преклонялась. Ей, Ларе, никогда не написать так! В этом вся беда… Если бы она могла писать стихи лучше Ахматовой, Гафиз непременно выбрал бы ее, "Леричку", "золотую прелесть"! Что это? Кажется, ее вызывают читать?! Что же прочесть? Ну, конечно же, это стихотворение, которое она хотела отослать в письме на фронт, но так и не решилась. Пусть оно шокирует собравшихся – неважно.

Публика была разной: студенты, профессура, богемного вида господа, дамы под руку с офицерами. Многие из последних прибыли прямо из Действующей армии – в отпуск или на излечение. Другие служили в тылу. Лара понимала, что у военных ее стихотворение вызовет неоднозначные чувства, но все же прочла:

"Мне подали письмо в горящий бред траншеи.

Я не прочел его, – и это так понятно:

Уже десятый день, не разгибая шеи,

Я превращал людей в гноящиеся пятна.

Потом, оставив дно оледенелой ямы,

Захвачен шествием необозримой тучи,

Я нес ослепший гнев, бессмысленно упрямый,

На белый серп огней и на плетень колючий.

Ученый и поэт, любивший песни Тассо,

Я, отвергавший жизнь во имя райской лени,

Учился потрошить измученное мясо,

Калечить черепа и разбивать колени.

Твое письмо со мной. Нетронуты печати.

Я не прочел его. И это так понятно.

Я только мертвый штык ожесточенной рати,

И речь любви твоей не смоет крови пятна".

Аудитория молчала. Потом раздались неуверенные хлопки.

– Да она пораженка! – сказал кто-то.

– "Потрошить измученное мясо…! И это о нашей победоносной армии, которая сражается за святое – веру, царя и Отечество! – воскликнул упитанный поручик с кантом интендантского управления. В порыве праведного возмущения он даже воздел к небу пухлые ручки с отполированными ногтями.

– Стихотворение госпожи Рейснер, бесспорно, талантливо, а войну каждый волен видеть, как хочет! – вступился за Лару Жорж Иванов.

– Позвольте, сударь! Это позор, позор! Она желает поражения нашей армии! – вскричал поручик, запальчиво вскакивая. – Своими стишками она дискредитировала всех нас, военных, которые сегодня защищают отечество, не щадя самого живота своего!

Видимо, в подтверждение последнего тезиса поручик хлопнул себя по объемистому брюшку, а потом обернулся к залу и сделал красивый театральный жест, словно поднимая волну негодования. Волна была весьма жидкой.

– Я не могу желать поражения нашей армии хотя бы потому, что на фронте много моих друзей! – с жаром парировала Лариса, едва скрывая негодование и обиду.

– О ком это она? – шепнул гвардейский штабс-капитан с рукой на шелковой перевязи своей спутнице – курящей юной особе декадентского вида с подведенными до самых висков глазами и пахитоской в зубах.

– Говорят, у нее роман с поэтом Гумилевым, прославленным африканским путешественником, он сейчас на фронте, – лукаво улыбаясь, сообщила барышня. – Пикантная история…

– Одобряю выбор Гумилева, – поощрительно заметил штабс-капитан, и, обратившись к дородному интенданту, наставительно выговорил ему:

– Дискредитируют военных те, кто прилюдно затевают препирательства с дамой. Извольте сесть.

Впрочем, в следующую минуту гвардеец сам с удовольствием погрузился в препирательства со своей декадентской пассией, возревновавшей его к Ларе со всем пылом подогретой кокаином страсти, и дальнейшего участия в обсуждении не принимал.

– Стихотворение прекрасное! – вступился за Лару Мандельштам, а когда она возвращалась на место, шепотом спросил: "И посвящено, конечно же, Николаю Степановичу?". Лариса ничего не ответила. А с эстрады уже неслось:

"И пора бы понять, что поэт не Орфей,

На пустом побережьи вздыхавший о тени,

А во фраке, с хлыстом, укротитель зверей

На залитой искусственным светом арене… – Это читал Жорж Иванов.

"Укротитель зверей? С хлыстом? На арене? – подумала Лара. – А, может быть, театр военных действий – тоже арена, где каждый должен совладать со своим страхом? Смирить, словно дикого зверя, страх смерти в собственной душе? Победить не только других, но и себя? Может быть, война такая? Тогда толстый офицер прав: этим стихотворением я предала Гафиза".

Лариса прекрасно понимала, что это ее стихотворение не привело бы Гафиза в восторг. В нем не говорилось ни о подвиге, ни о мужестве, ни о самопожертвовании – только о человеческой боли с обеих сторон. Такой ей виделась война – жестокой, бессмысленной и безобразной. Значило ли это, что она согласна с Федором Раскольниковым? Федор видел только одно средство прекратить войну – перестрелять офицеров и распустить войска. Стало быть, она – автор пораженческого стихотворения, косвенно желала Гафизу нелепой и бесславной смерти от руки своих же солдат?! Нет, только не это! А, может быть, она просто ревновала Гафиза к войне, до смерти хотела, чтобы он оказался сейчас здесь, рядом с ней, в приятной компании приятелей-поэтов, и тогда не понадобились бы больше молитвы, письма и ожидание писем?! Значит, все дело в ревности? Не только. Лариса просто не умела видеть войну другой. По крайней мере, эту войну. "Ничего, – утешила она себя, – и я когда-нибудь увижу войну. Скоро будут другие войны, революционные, за всеобщее равенство и благоденствие! Вот тогда и мы повоюем!".

Вечер поэтов удался, и даже пораженческое стихотворение Лары Рейснер не смогло его испортить. Публика неистово аплодировала Осипу Мандельштаму, чуть более сдержанно, но все же очень тепло – Жоржу Иванову. Гвардеец вскоре помирился со своей декаденткой и они, не обращая ни на что внимания, страстно целовались прямо за столиком, словно в последний раз. Раненая рука при этом ничуть не мешала. Упитанный интендант сначала возмущенно пыхтел, но потом сам подсел к молоденькой розовой провинциалке с милыми белесыми ресничками, представлявшейся всем "поэтессой и журналисткой Адой Михрюкиной", и, видимо, всецело очаровал ее рассказами о своем геройстве. Расходились поздно. Лариса отказала всем, кто хотел ее проводить, и пошла через Дворцовый мост одна. Все размышляла о том, что она сама помогает Ильину-Раскольникову и его товарищам в зреющей расправе над старым миром. И, быть может, – даже подумать об этом страшно – становится вольной или невольной виновницей бедствий, которые ожидают любимого человека?! Надо предупредить его в письме, но как? Подвергнуть опасности дело революции и свое собственное – ведь все письма читает военная цензура?! Она намекнет Гафизу – осторожно, тонко, он поймет…

Через Дворцовую площадь к арке Генерального штаба и Невскому она шла вместе с воспоминаниями о том, как впервые увидела Гафиза в поэтическом кабаре "Бродячая собака". Это было в январе прошлого, 1915 года. Тогда за отчаянную смелость в боях Гафиз получил свой первый георгиевский крест. В январе 1915-го он должен был читать в "Собаке" свои военные стихи, написанные в коротких антрактах, которые иногда случались на театре военных действий.

Тогда у Лары безумно дрожали руки. Она впервые должна была представить поэтической публике свои стихи, все поправляла складки на платье и смертельно боялась небольшой эстрады артистического кабаре "Бродячая собака", на которую ей предстояло выйти через несколько мучительных минут. Около эстрады, за столиками, сидели небожители: все те, чьи стихи она обожала, и чьих иронических замечаний боялась больше, чем самых невозможных несчастий. Молодого поэта Осипа Мандельштама она, впрочем, едва ли опасалась: они были знакомы по Рижскому взморью, где Рейснеры отдыхали на даче. Мостки, клумбы, палисадники и серо-бирюзовая линия моря вдали – все это было их общим достоянием. Как и Патетическая симфония Чайковского, которой захлебывались местные оркестры…