Михаил Кожемякин – Игры Фортуны (страница 21)
Однако подмога пришла с совершенно неожиданной стороны. Маленькая грязная калмычка Буженинова, колобком подкатилась под ноги императрице и потешно затрещала-затараторила:
— Отпусти ты дурака-квасника на покой, матушка-государыня! Помешался он умом или квасом бродилым упился. Прости его, матушка… Ты ж его казнями египетскими казнишь, а кто мне мужем будет? Мне ты его обещала. Слово государево!
— … И дело! — раздраженно буркнул Бирон, двусмысленно повторяя страшную словесную формулу, по которой волокли подозрительных на дознание в Тайную канцелярию. — Слово императорское надобно держать Mein Herz. Да и я утомлен… Не пора ли нам в альковы Морфея, сего сладостного бога сна, матушка?
Последнее слово он произнес по-русски, с недвусмысленной чувственной интонацией. Верно, после недавней взбучки и отказа царицы спешил вновь продемонстрировать свое влияние на нее, и выбрал лучшую из доступных ему тактик.
Это возымело действие.
— Ну и тащи квасника к себе, невеста, коли жалеешь! — издевательски разрешила Анна Иоанновна, обрадовавшаяся возможности унизить «стыдной девкой» князя Голицына, загордившегося в своей длинной песне, подобно древнему скальду.
Буженинова решительно прихлопнула поющему рот узкой смуглой ладонью и потащила князя к дверям. Крепкий и еще сильный Голицын не сопротивлялся маленькой женщине. Он только отстранил ее руку и допел:
Барон фон Мюнхгаузен подумал, что так князь-квасник будет петь даже на плахе. До последнего мгновения. Русские солдаты поют, когда идут на смерть, дружное пение роднит их души в последний час и убивает страх. Эх, как бы кстати была сейчас хорошая война…
А еще барон решил, что непременно встретится еще с княжной Еленой Михайловной Голицыной, даже если для этого придется презреть все приличия. Ибо отныне и, быть может, навеки круглолицая барышня, не побоявшаяся страха, который сильнее и подлее страха самой жестокой баталии — будет для него, Мюнхгаузена, Прекрасная Дама…
Глава 2
Обет служения Даме
После скверного шутовского куртага Мюнхгаузен допустил неслыханную по правилам придворного церемониала дерзость и не стал сопровождать герцога Брауншвейгского домой. Более того, они простились с ощутимым холодом, словно полковые приятели, оставшиеся после жаркой перепалки недовольны один — безрассудством другого, а тот — трусоватостью первого. Надо отдать должное Антону-Ульриху, он, сам еще очень молодой человек, хоть и наученный горьким придворным опытом, легко извинял своим юным пажам подобные демарши.
Смелая фрейлина увела совершенно обессиленную Анну Леопольдовну в ее обитель, напоследок по-мальчишески подмигнув юному барону, как еще один полковой приятель:
— Ищите вашу луноликую Елену Прекрасную, милый паж! И до сопутствует смелому Фортуна!
Оказывается, она все замечала… Барон бесцельно бродил по анфиладам покоев Зимнего дворца во власти черных мыслей, безумной мечты и слабой надежды, но Фортуна, видимо, воистину решила обратить к нему лучшую из своих капризных улыбок. В одном из плохо освещенных коридоров-переходов дворца Мюнхгаузен наткнулся на князя-квасника с Бужениновой и на свою новоявленную Даму сердца — княжну Елену. Странная эта была сцена — нелепая, но какая-то до пронзительности щемящая, так что сердце Мюнхгаузена дрогнуло, и он не смог пройти мимо, как велели бы ему правила этикета. Скрывшись в тени пыльной портьеры, он наблюдал, словно завороженный. Не потому, что был не в меру любопытен, а потому что ноги словно приросли к потертому дворцовому паркету. Он был совсем рядом, но говорившие не видели его: Голицын сидел прямо на полу, большой и несчастный, как затравленный и измученный зверь. Буженинова ловко уселась рядом с ним на корточках, как, верно, привыкла сидеть у костра в родном кочевье. Княжна Елена стояла неподвижно, бессильно прислонившись к стене, и припухшие губы ее тихо шевелились: не то причитала, не то молилась, как простая крестьянская девушка, обиженная злобной барыней…
— Ты не бойся, князюшка, — шептала Буженинова на ухо Голицыну, — Я тебя теперь в обиду не дам. За руки их кусать буду! Они тебя квасом в лицо — а я их до крови искусаю!
— И государыню укусишь, дикарка? — почти презрительно усмехнулся князь. Его сумрачная душа металась сейчас между благодарностью и отвращением к этой дурно пахнущей, но смелой и хитрой дочери степей.
— На Аньку-поганку у меня другая управа есть! — с едкой злостью прошипела Буженинова и добавила хлесткую тираду на непонятном наречии.
— Боже мой, как ты называешь государыню, безумица? — испуганно подала голос княжна Елена.
— Как есть — так и называю, — отрезала калмычка. — Аль и ты побежишь доносить, подол задравши, княжна?
— Господь с тобой, Евдокия Ивановна, как я могу? — Княжна говорила с шутихой неожиданно почтительно, еще раз доказывая, что в этой северной империи положение в свете отнюдь не всегда определялось происхождением и титулами, — Если за отца заступишься, век помнить буду, милостивица…
— А я думал, ты, Евдокия, — злая, — проронил князь. — Как все они здесь…
— А я и есть злая — со злыми. А злых-то, я чаю, здесь поболее… А знаешь ли ты, как я сюда попала, во дворец этот проклятый? — с давней, выстраданной болью сказала Буженинова. — По своей воле, думаешь, я императрициной подъедалой сделалась? Голод у нас в кочевье был, люди с голодухи мерли — вот и продал меня, девку, отец казачкам на потеху за мешок мучицы… Привезли меня сюда насильно. Как диковину — всем им на забаву. Я ведь не человек, не баба, я — диковина, дикарка калмыцкая. Такие, как я, кто в шутах, кто при Кунсткамере состоят… Как повезет… В кунсткамере, говорят, лучше. Ешь да спишь, да гостям показываешься, никто тебя не трогает. Ты там — вещь, знай, сиди да помалкивай. А здесь — Аньку-поганку забавлять надо, чтоб ей пусто было! Только я одну тайну знаю — и потому Анька меня меньше других мучит. Даже жалеет иногда… Нужна я ей.
— Какую-такую тайну? — не поверила княжна.
— Я лучше всех лекарей знаю, как императрицу успокоить и сон ей легкий послать… Есть такие места на руках да особливо на пятах, что ежели их умеючи прижимать, то сон быстро придет, легко. Меня в родных краях тому знающий человек научил, ведун по-вашему. Из племени не нашего, а такого древнего, что от них людей всего горсточка в степях жила, и те имя свое позабыли. А знание древнее помнили.
— Шаман? — со странной улыбкой переспросил вышедший из своего забытья князь.
— Ну, ведун по-вашему, знахарь…
— И ты, стало быть, знахарка — Евдокия Ивановна?
— Так, князюшка…
— А может, ты и будущее видишь, ведунья? Может, расскажешь, что с нами да с Еленой будет… И жива ли жена моя Лючия с дочкою?
Буженинова нахмурилась, сдвинула брови.
— Будущее читать не могу, врать не стану. А вот толки людские при дворе слушаю. Меня ж Анька с кобелем своим Бирошкой не таятся, как при собаке при мне беседуют… А я-то куда как сметлива, я их речь их поганскую понимаю. Они и о твоих толковали. Ты и вправду хочешь про то знать, князь?
— Хочу.
— Горько тебе от моей правды будет.
— Мне и так горько. Говори.
— И ты, Елена Михайловна, правду знать хочешь?
— И я, Евдокия Ивановна, Сказывай же, не таи…
— Слушайте, раз так. Только условие у меня к вам есть. Иначе вовсе ничего не скажу. Прежде согласись, потом говорить буду.
— Знаю твое условие. Жениться хочешь. Будь по-твоему. Мне нынче все равно, что умирать, что с нелюбимой жить.
— Худо нам с тобой, князюшка, худо будет, но императрицу мы вместе авось да переживем. Женишься ты на мне не по своей воле, но потом благодарить меня будешь. В поместье свое увезешь, Бог даст, дети у нас будут. Но умру я рано, хоть я и моложе тебя, сие точно вижу. А ты жить останешься, долго проживешь, сила в тебе недюжинная. Захочешь — снова потом женишься, новых детей родишь. Любят тебя бабы, князюшка, хоть и в летах ты уже. Но в женитьбе на мне, постылой, тебе нынче единое спасение.
— А Лючия?
— Нет твоей Лючии в живых, князюшка. А дочка ваша в Сибири, под чужим именем живет. Императрица ей другое имя дать велела. Не Голицына она теперь, а кто — неведомо. Я сама слышала, как Анька-поганка про то Бирону рассказывала. Они ведь думают, что у нас, шутов, разума человеческого нет, что мы — твари бессмысленные, и потому говорят при нас, не чинясь. Я многое знаю, князюшка… Слишком многое… Так что не найдешь ты дочь свою — как ни старайся.
— Стало быть, мою Лючию сгубили? А говорили, что за границу, в Италию…
— Кто говорил, князь?
— В Тайной канцелярии говорили. И государыня… Я потому и согласился шутом служить, что государыня обещала Лючию с дочкой за границу выслать.
— И ты им поверил? Им веры нет. Обманут — недорого возьмут… Вон у князя Никиты Волконского, шута горемычного, товарища твоего, жена Аграфена в монастыре давно умерла, а императрица все князя дразнит… Говорит, жива твоя женка, шут, но в моей она воле… Будешь хорошо мне служить, голым задом на лукошке яйца высиживать да квохтать, как курица глупая, Аграфенке твоей корку хлеба да кружку воды в праздник дадим… А квохтать откажешься — враз ее заморим… Только умерла давно княгиня Волконская, в лучший мир отошла, а муж ее все тут мучится…