Михаил Кильдяшов – Флоренский. Нельзя жить без Бога! (страница 75)
Итоги отношений с семьёй, в которых чувство долга, необходимость служения часто лишали возможности побыть с детьми, уделить внимание жене и матери. И теперь острое желание в письмах сказать когда-то не сказанное, отдать детям всё, что у тебя осталось, если у тебя хоть что-то осталось. Остались идеи, воспоминания, молитвы.
Итоги собственного труда, который всё-таки позволил «прожить достойно и не быть пустым местом и балластом для своей страны». Этот труд воспримут и оценят во всей полноте, может быть, лет через сто пятьдесят, всё тогда покажется неожиданно актуальным, удивительно прозорливым. Но главное, чтобы «мысль оставалась не только нова, но и истинна».
Итоги отношений с мирозданием, в котором манящая и одновременно пугающая тайна приоткрывается и возвращает тебя в детство, к истокам рода. Во сне ты видишь, как образы братьев и сестёр смыкаются с образами сыновей и дочерей — и все юны, все младенцы. Неразличимы жена и мать, ты, твой отец и дед. И понимаешь, что «всё проходит, но всё остаётся», что каждый шаг в жизни был возвращением к детству, приближением к этому обетованному времени. Оттого прошлое теперь «живей недавнего», оно — «живое ощущение вечности».
В этой вечности ты уже приуготовляешься к небесному суду, слушаешь своё сердце и радуешься, что не находишь в нём «ни гнева, ни злобы». Готовишь последнее слово для этого суда: «Старался не делать плохого и злого, — и сознательно не делал…»
Всё это звучит в письмах семье, ещё более пронзительных, чем дальневосточные. В них продолжается история любви, летопись рода, но здесь уже виднеется Голгофа. От этого мысль Флоренского становится как никогда плотной, афористичной, отдельные размышления о человеке, культуре, истории, гениальности, гневе и ярости, страданиях подобны «Мыслям» Паскаля. Все их объединяет упование на то, что всё было не напрасно, что всё дурное преодолимо, что у Бога смерти нет. Мать Ольга Павловна просила сына обстоятельно записывать возникающие мысли, но он, день и ночь загруженный работой, этого не делал. Однако мысли, как нераскрывшиеся бутоны книг Флоренского, вполне вычленяются из писем, чем его послания семье ещё ценнее:
«Сижу крепко на своём убеждении, что нет культуры там, где нет памяти о прошлом, благодарности прошлому и накопления ценностей, то есть на мысли о человечестве, как едином целом не только по пространству, но и по времени. Живая культура сочетает в себе противоборственные и вместе с тем взаимоподдерживающие устремления: сохранить старое и сотворить новое, связь с человечеством и большую гибкость собственного подхода к жизни. И только при наличии этих обоих устремлений может быть осмысливание нового и доброжелательство ко всему, заслуживающему доброжелательства, на фоне мировой культуры, а не с точки зрения случайного, провинциального и ограниченного понимания».
«Человек везде и всегда был человеком, и только наша надменность придает ему в прошлом или в далеком обезьяноподобие. Не вижу изменения человека по существу, есть лишь изменение внешних форм жизни. Даже наоборот, человек прошлого, далекого прошлого, был человечнее и тоньше, чем более поздний, а главное — не в пример благороднее».
«В человеке есть запас ярости, гнева, разрушительных инстинктов, злобы и бешенства, и этот запас стремится излиться на окружающих вопреки не только нравственным требованиям, но и собственной выгоде человека. Человек неистовствует ради неистовства. Цепи твердой власти до известной степени сдерживают его, но тогда человек начинает ухищряться сделать то же, обходя закон, в более тонкой форме. Конечно, было бы несправедливо утверждать, что все таковы. Но таковы многие, очень многие, и в силу своей активности эти хищные элементы человечества занимают руководящие места в истории и принуждают делаться хищными же прочее человечество».
«История проявляет худшее и лучшее, отстаивает муть и выделяет классиков. То, что современникам кажется почти равного удельного веса, в процессе исторического отстаивания обнаруживает глубокое качественное различие. Сперва все кажется серым, а потом одно становится черным, а другое — белым. Мысль утешительная, что есть высший суд — истории».
«Удел величия — страдание, — страдание от внешнего мира и страдание внутреннее, от себя самого. Так было, так есть и так будет. Почему это так — вполне ясно; это — отставание по фазе: общества от величия и себя самого от собственного величия, неравный, несоответственный рост, а величие есть отличие от средних характеристик общества и собственной организации, поскольку она принадлежит обществу. Но мы не удовлетворяемся ответом на вопрос „почему?“ и хотим ответ на вопрос „зачем?“, „ради чего?“. Ясно, свет устроен так, что давать миру можно не иначе, как расплачиваясь за это страданием и гонением. Чем бескорыстнее дар, тем жестче гонения и тем суровее страдания. Таков закон жизни, основная аксиома её. Внутренно сознаешь его непреложность и всеобщность, но при столкновении с действительностью, в каждом частном случае, бываешь поражен, как чем-то неожиданным и новым. И при этом знаешь, что не прав своим желанием отвергнуть этот закон и поставить на его место безмятежное чаяние человека, несущего дар человечеству, дар, который не оплатить ни памятниками, ни хвалебными речами после смерти, ни почестями или деньгами при жизни. За свой же дар величию приходится, наоборот, расплачиваться своей кровью. Общество же проявляет все старания, чтобы эти дары не были принесены. И ни один великий никогда не мог дать всего, на что способен — ему в этом благополучно мешали, все, всё окружающее. А если не удастся помешать насилием и гонением, то вкрадываются лестью и подачками, стараясь развратить и совратить».
«Времена меняются, отстраиваются, разрушаются и снова отстраиваются дома и улицы, проходят моды и появляются новые, проводятся телефон, трамваи, метрополитен и троллейбусы, а страдания остаются все те же, — были, есть и будут, и не помогут против них удобства и технические совершенствования. Поэтому надо быть бодрым и жить в работе, принимая удары как неотъемлемую принадлежность жизни, а не как неожиданную случайность».
Читаешь том соловецких писем и, даже зная финал жизни Флоренского, надеешься, что вот сейчас перевернёшь страницу и увидишь письмо за 1938 год, надеешься, что жизнь его не оборвётся… Но нет.
Последнее из дошедших лагерных посланий, от 19 июня 1937 года, Флоренский адресовал своим любимым женщинам: матери, жене, дочерям. Конкретно в нём нет предчувствия конца, пропасти: «Я здоров, но работать по-настоящему сейчас невозможно, а отсутствие правильной и напряжённой работы и расслабляет, и утомляет одновременно». Письмо кажется одним из многих, а не финальным: жизнь продолжается, нет последнего слова, а есть вечное слово, которое важно и дорого сегодня и всегда. Будто обнял, поцеловал каждую, привычно благословил на сон грядущий.
Иного бытия начало
В начале 1937 года Флоренского охватили тревожные предчувствия. Об этом он писал детям: «Вот и старый стиль привел новый год. Знамения его дня меня не веселят: видел сегодня бабушку вашу — мою маму, в грустном виде; смотрел на северное сияние, величественное, но над чернейшим, вероятно тучевым, сегментом; слушаю завывания ветра. Да и все как-то тревожно и уныло».
А в это время хлопоты Екатерины Пешковой вот-вот, как в пору нижегородской ссылки, обещали завершиться успешно. Вновь от правительства Чехословакии поступило предложение принять профессора Флоренского и его семью, с обещанием создать все условия для продолжения научной работы. Но вновь принципиальный отказ из уст Анны Михайловны, неколебимая уверенность, что муж никогда не оставит Родину. Тогда Пешкова пишет прошение об «освобождении Флоренского „здесь“». На прошении появляется обнадёживающая резолюция: «4.11.1937 будет переведён на работу в Ленинград». Только в итоге в Ленинград будет не «переведён», а этапирован, и не для работы, а для…
Если всю жизнь Флоренского можно расписать сегодня буквально подённо, то о последних месяцах доподлинно и в деталях известно крайне мало. Это неведение до поры рождало самые разные версии его гибели: разное время, разные места и разные обстоятельства.
Зарезан в лагере уголовниками. Скончался на Соловках от истощения: когда из барака выносили тело усопшего, заключённые в знак истинного уважения встали на колени. Потоплен на одной из соловецких барж в период ликвидации лагеря: поднялся на борт вместо другого сидельца. Расстрелян на Поповом острове Соловков. Расстрелян на Колыме во время войны. Расстрелян сразу после освобождения из лагеря. Умер в Подмосковье в результате несчастного случая. Вызволен из заключения Вернадским и ещё долго работал в засекреченных лабораториях над созданием водородной бомбы.
Действительно, в одном из последних соловецких писем Флоренский говорил сыну Кириллу о «тяжёлой воде» и способах её получения посредством медленного замораживания, просил поделиться этими соображениями с Вернадским. «Тяжёлая вода» впоследствии использовалась при создании атомной бомбы, и за открытия, которые предощущал Флоренский, американский физико-химик Гарольд Юри получил Нобелевскую премию. Но, как уже говорилось, отец Павел знал, как создать оружие, способное уничтожить всё, но никогда бы своими руками не запустил в мир эту смерть.