Михаил Кильдяшов – Флоренский. Нельзя жить без Бога! (страница 65)
Но на «правые стези» Булгаков всё же вернулся. Это окончательно произошло после смерти сына — младенца Ивашека, которую он пережил как религиозное потрясение: не как наступивший мрак и небытие, а как Пасху, победу вечной жизни над смертью.
Булгаков был рукоположен уже в зрелом возрасте, в пятьдесят с лишним лет, в 1918 году. Благословлялся у самого патриарха Тихона. Тот, благословляя университетского профессора, с улыбкой сказал: «В сюртуке Вы нам нужнее, чем в рясе». На церковь уже начались гонения, и с принятием священства преподавательского сюртука Булгаков сразу лишился: из Московского университета его удалили. Но это было только началом испытаний.
Дьяконом Булгаков, всю жизнь размышлявший о Божественных ипостасях, стал на Троицу, священником — в Духов день. Промыслительно, что на Булгакова и Флоренского легла одна и та же архиерейская длань: обоих рукоположил епископ Феодор (Поздеевский) — в 1918 году наместник Данилова монастыря. «Пережил новое рождение», — говорил тогда о себе Булгаков. Вышел из дома в мирской одежде Сергеем Николаевичем, а вернулся в рясе отцом Сергием.
Первые службы Булгакова прошли в храме Иконы Божией Матери «Всех Скорбящих Радость» на Зубовском бульваре. Отец Павел помогал другу делать первые шаги в сане, сослужил ему, часто задерживаясь ради этого в Москве. Теперь они вместе стояли перед Божьим Престолом.
Но их дружба не была неколебимым столпом, она походила, скорее, на маятник. Ведь в ней сошлись не просто два человека, а две философии дружбы. Флоренский изложил свою в «Столпе», Булгаков — в статье «Моцарт и Сальери». Если, по Флоренскому, дружба триипостасна: Я — Ты — Бог: дружба невозможна без единения друзей в Боге; то, по Булгакову, есть только Я и Ты: «загадочное и чудесное двуединство дружбы, осуществляемая ею двуипостасность». Булгаковская концепция дружбы оказывается вне Бога. А там, где нет Бога, человек не защищён от греха. И если Флоренский говорит в связи с дружбой о ревности как об избирательности, о ревнительности как благой необходимости, то у Булгакова рядом с дружбой идёт зависть: это тоже дружба, но в её болезненном состоянии. А именно в таком состоянии «нередко яснее проявляется природа вещей». Поэтому, считает Булгаков, можно оправдать Сальери: он в своей зависти — тоже друг, он тоже дружит. И беда его лишь в том, что, в отличие от Моцарта, он не наделён гениальностью, которая не только высшая степень творческого дара, но и «благородство духа». Только обоюдная гениальность не допускает вырождения дружбы в зависть. В этом всегда потаённая опасность союза разновеликих людей: зависть одного готовит яд для другого.
Причастившись от общей чаши, Флоренский и Булгаков расстались в Москве после литургии, как потом оказалось, навсегда, в 1918 году. Отец Сергий благословился у патриарха ненадолго уехать в Крым, чтобы решить житейские вопросы. Но из-за разгоревшейся Гражданской войны вернуться в Москву уже не смог. При Врангеле он служил и преподавал в Крыму, но с приходом большевиков был отовсюду изгнан. В своих крымских мытарствах он пережил арест, многочисленные допросы, угрозу окончательной разлуки с семьёй и даже угрозу расстрела.
Все московские друзья Булгакова, пребывавшие в неведении о нём из-за оборвавшейся переписки, горячо за него молились. Горячее всех — отец Павел. В августе 1922-го ему пришло долгожданное письмо. Оно объёмно, поделено на главы — явно это не просто частное послание, а нечто философское или публицистическое, изложенное в эпистолярном жанре. Оно имеет заголовок и подзаголовок «Jaltica (Письмо к другу)» и по стилю временами напоминает обращение к другу в «Столпе». Сам Булгаков называет своё послание «церковной исповедью» и впервые за всю переписку обращается к Флоренскому не «Павел Александрович» и не «отец Павел», а «Ты» — и именно с заглавной буквы.
«Я священник, всё остальное во мне затихло», — начинает отец Сергий. Но какого рода теперь это священство? Какого духовного наполнения?
«Это было в одну октябрьскую бессонную ночь 1921 года в Ялте: в ночной тоске неслись мои тогдашние думы — о России, о православии, о будущем. И вдруг… „была на мне рука Господня“ — иначе я не умею этого определить и понять — налетел на меня вихрь, сердце забилось, и что-то явственно и несомненно проговорило во мне: в Рим!»
Это может напомнить Божий призыв юному Флоренскому: «Павел! Павел!» Но Рим, позвавший Булгакова, — не Рим первых веков христианства, не Рим апостола Петра и первохристианских мучеников, а Рим, где восседает нынешний папа, Рим католиков.
Булгаков пишет, что в последние годы много размышлял об инославии и вот однажды обратил в православие католичку. После того будто нездешний голос стал терзать: «А дано ли тебе на это право?» С того момента у Булгакова необъяснимо нарастает восхищение католичеством: как властью, как прямым преемством папы от апостола Петра. Как силой, что способна навести порядок не только в церкви, но и в миру. В отличие от «хилого» православного пастырства, которое только потакает русской расхлябанности, которое допустило «Совроссию», которое веками упивалось национальной обособленностью, когда нужна была «церковная сверхнародность».
Такое неожиданное уничижение православия невозможно объяснить ни религиозным, ни административным разочарованием отца Сергия. Ещё мирским человеком он был высоко ценим патриархом Тихоном. Тот даже лично хотел его рукополагать, доверил именно Булгакову составить «Послание Святейшего Патриарха Тихона о вступлении на Патриарший Престол Православной Российской Церкви», благословил его на работу в различных комиссиях Поместного собора.
Быть может, Булгаков после своих крымских мучений мечтал о социальной защищенности, о том, что сегодня назвали бы «гражданскими институтами», отстаиванием «прав человека». Оттого «церковность» стала для него важнее церкви, а социальность важнее соборности. Быть может, в Крыму было велико влияние католических священников. Но никакие факты и логические доводы не могут объяснить такого внезапного перерождения, когда православный отец Сергий вдруг «почувствовал себя своим в католичестве».
Это было искушение, соблазн, направленный через Булгакова и на Флоренского, которого тот призывал вместе сделать решительный шаг. И это, по лукавству Булгакова, не стало бы ни обращением, ни экуменизмом, потому что христианского раскола якобы вовсе не было, а многовековое противостояние провоцировала лишь Православная церковь. «Как Ты знаешь… уж Ты-то понимаешь… Ты не станешь отрицать», — после каждой фразы письма нашёптывал Булгаков Флоренскому. И тем не менее искушающий не решился ставить точку в этом вопросе без поддержки адресата письма.
Флоренский не ответил, точнее, не дал буквального ответа, не отправил ответного письма. Но нам неведома природа духовного общения двух друзей. Молитва отца Павла за друга всегда была очень сильна. Возможно, Нестеров на своей картине прозорливо запечатлел эти грядущие мысли Булгакова и молитвенный ответ на них Флоренского.
Отец Павел вновь выступил защитником Православия. Страшно подумать, что бы произошло, искусись он тогда: сколько бы духовных чад, единомышленников, учеников потянулось бы вслед за ним в этом искушении. Но иерей Павел в своей молитве тогда твердо сказал: «Отойди от меня, сатана! Отойди и от друга моего!»
Булгаков остался в Православной церкви. Но все дороги, действительно, вели его в Рим. В декабре 1922 года из третьего Рима через второй он отбыл в первый: из России через Константинополь в Европу — сначала в Прагу, а после в Париж. Из поруганной крымской церкви, в которой служил, он забрал с собой антиминс. Забрал как духовную частицу Святой Руси, чтобы беречь её всеми силами на чужбине. Во Франции он не только служил на православном приходе, но и по проекту, когда-то составленному вместе с Флоренским, организовал Свято-Сергиевский богословский институт, где до конца жизни был профессором.
Но искушение для Булгакова началось ещё до письма. За несколько месяцев до его написания он делает запись в ялтинском дневнике о Флоренском. В ней он по-прежнему восхищается другом, самоуничижается как никогда: «Я так ничтожен и бессилен перед ним, так перед ним склоняюсь и пасую, что я, конечно, не мог бы вблизи его проходить свой путь». Но при этом пишет, что Флоренский для него «перестал быть духовным авторитетом». Когда-то сопереживавший другу после нападок Бердяева на «Столп», со смехом читавший его желчную рецензию, теперь Булгаков сам называет православие Флоренского «стилизованным». Утверждает, что его православие, в котором он якобы пытался сочетать и оккультизм, и платонизм, и гностицизм, не церковное. Якобы голос Флоренского — это «не голос церкви, а свой произвол». Якобы Флоренский гордец — Эльбрус, что «не видит никого наравне с собой», а дружба для него — тоже стилизация, «фикция». Сальери уже подготовил яд, пропитал им страницы, на которых напишет письмо о католичестве. Но у Моцарта оказалось противоядие.
После всего этого друзья не рассорились, они просто отдалились, жизнь расселила их по разным концам света. Показательно, что в письмах с Дальнего Востока и Соловков Флоренский не упоминает Булгакова, хотя не раз пишет в них и о других эмигрантах, и о друзьях более ранней юности.