реклама
Бургер менюБургер меню

Михаил Кильдяшов – Флоренский. Нельзя жить без Бога! (страница 10)

18

Многое говорит о взаимоотношениях друзей их переписка, длившаяся с перерывами с 1904 по 1914 год. Она насчитывает всего двадцать два письма, но в ней вызревали ключевые идеи Флоренского о природе символа, главы об Утешителе, Софии и дружбе из книги «Столп и утверждение Истины». Флоренский и Белый могли «говорить символически, не уславливаясь в символике», им снились схожие сны об убеляющей крови жертвенного Агнца Апокалипсиса, оба они чаяли молитвенной встречи со Спасителем.

На пути между альфой и омегой мы уже ближе к омеге. Наш век окутан туманом, подобно веку первохристиан: в тумане всё далёкое не видно и лишь близкие предметы явственно различимы. Христос рядом с нами, всё второстепенное утонуло во мгле. Такими мыслями живёт Флоренский.

В христианстве «мир сей» прозрачен, как стекло: оставаясь «миром сим» он уже и иной мир. Стекло невозможно разбить, его можно только начисто протереть. «Мир сей» минус пыль — Мир Божий. Моё «Я» — стекло плюс пыль. Пыль — покров Тайны. Резко удалишь пыль — повлечёшь осуждение и погибель. Спасительное очищение постепенно. Только в таком очищении живёт чувство безвременности и ощущение приближения Христа. Так откликается Флоренскому Белый.

Друзей единили многие и многое. Белый познакомил Флоренского с символистами — Брюсовым, Мережковским, Гиппиус, с которыми до этого он состоял лишь в переписке. Флоренский ввёл Белого в историко-филологическое общество при Московском университете. Но главное, что в 1904–1905 годах, в период между окончанием университета и поступлением в Духовную академию, в пору наиболее томительной духовной жажды и «обретения пути», Белый стал для Флоренского тем единомышленником, которого он не нашёл ни в семье, ни среди преподавателей, ни среди однокурсников. Белый казался мудрее и талантливее остальных ровесников: «Белый камень таит // Полноту всех цветов. // Как железо магнит, // Он манит нас без слов», — напишет Флоренский в поэме «Белый камень», посвящённой другу.

Белый смотрел на мир под тем же углом зрения, ощущал то же, что и Флоренский, жаждал того же. Стремился к цельности и гармонии, чувствовал, что «религиозное прорвалось в сознание». Белый противостоял тому же, что претило Флоренскому. «Оказалось бытие призрачным. Глянула сквозь него чёрная тьма. Лихорадочную напряженность сменило созерцательное бездействие. Русло жизни отхлынуло в сторону. С ревом и грохотом мчалась по нём колесница пошлости», — пишет Белый в статье «Символизм как миропонимание». «Пошлость пробиралась во все щели, самый воздух был растворён скучной пошлостью. Наяву спали тяжёлым сном без сновидений — угарным», — вторит ему Флоренский. Белый стал тем другом, в котором, как в зеркале, Флоренский хотел увидеть самого себя.

Тем удивительнее и болезненнее был для него отказ поэта от вступления в «орден» друзей, в которых Флоренский видел создателей нового журнала. Робкие, уклончивые слова Белого послужили первым яблоком раздора: «Ещё не надеюсь на свои слабые силы, ещё слишком мало знаю участников (кроме Вас)»; «душой примыкаю к Вам, считайте меня искренним и преданным делу доброжелателем».

С течением времени Флоренский и Белый соберут обильный урожай раздора, и то, что изначально единило, станет отдалять их друг от друга. Но пока, в 1904 году, они братья, духовные братья, чада общего духовника — старца Антония (Флоренсова).

Золотое сердце

Келья Донского монастыря. В гостиной со страхом и с трепетом Флоренский ожидает приёма. В дальней комнате шелест страниц, негромкие слова, размеренное чтение — молитва. Мгновение тишины — и вот твёрдой поступью, в белом подряснике, в остроконечной скуфье вошёл старец Антоний (Флоренсов). Благословил гостя широким жестом, усадил в кресло, сам сел напротив.

Было в его образе что-то орлиное: поступь — полёт, благословение — взмах крыльев, взгляд — тоже орлий. Старец любил повторять: «Владыки недаром стоят на орлецах — весь мир обозревают». В своём горнем парении епископ Антоний был пастырем Вселенской Церкви, сторонился всего земного, тяготился бюрократической стороной епархиальной жизни. Молитва и просвещение стали его главными делами. Всюду, где был епископом: в Самаре, Симбирске, Волыни, Вологде, — обустраивал он семинарии и духовные училища. Будучи ректором, сам преподавал древние языки и слыл строгим учителем.

Немало за годы служения перенёс он испытаний — хулили, клеветали, доносили, — а в итоге Бог всегда являл людям непорочность владыки. Но физическое здоровье было подорвано. Уже в 1898 году, в пятьдесят лет, епископ Антоний попросился на покой в Донской монастырь. Но интерес к просвещению, науке не угас. Особенно дорог оставался пастырю греческий язык: «славянское Евангелие логичнее русского, греческое — логичнее славянского. Читайте Писание на греческом — там полнота смысла. Язык этот во времена Спасителя был общепринятым языком Палестины, и на нём мог говорить Христос и ученики Его. Европа отреклась от греческого, взлелеяла суровую латынь, а нам он дорог, нам нужен — язык нашего крещения, услышанный когда-то посланцами князя Владимира». Владыка настолько глубоко вникал в тонкости перевода и погружался в этимологию, что порой за советом к нему обращались университетские профессора-лингвисты. В своём постижении слова он будто кормил с руки орла апостола-евангелиста Иоанна: «В начале было Слово…»

Интерес к языку влёк за собой интерес к языческой античности. Владыка, как и философ С. Н. Трубецкой, видел в ней предчувствие Христа. «Древняя философия — говорил он — природная, естественная, прозрачная, а нынешняя — сплошной туман: войдёшь, сделаешь пару шагов — и уже заблудился». Познания владыки были очень широки, он никого и ничего огульно не отрицал, был готов принять всё, что спасительно для души. Он хорошо знал психологию, следил за современной литературой, отчего снискал особенную любовь интеллигенции.

Мережковский, идеолог «нового религиозного сознания», после беседы со старцем Антонием воскликнул: «Нельзя разрывать с двухтысячелетним опытом Церкви!» Поэт, толстовец Леонид Семёнов признавался: «Я не знаю, кто больше — Толстой или этот епископ». «Капризным дитя» владыки стал Андрей Белый, которого тот всеми силами пытался уберечь от морока оккультизма. Духовным сыном был Алексей Петровский — будущий искусствовед, коллекционер, лучший советский специалист по библиотечному делу, а в начале ХХ века студент Московской Духовной академии. Именно он в феврале 1904 года привёл в заветную келью Донского монастыря Флоренского.

Слава о владыке Антонии как о старце распространилась в 1903 году, когда в Сарове на открытии мощей преподобного Серафима Саровского он дал глухонемой девочке съесть горсть муки и та заговорила. С этих пор люди стали приходить к нему как к провидцу и чудотворцу. Но он старался удалиться от суетной мирской славы. Старец считал, что каждый в меру своих сил наделён способностью либо к отцовской, либо к материнской любви: отец всегда занят большим делом, мать же хлопочет с малыми детьми, её любовь — потаённая, «затворная», без свидетелей. Именно такую любовь старец нёс своим чадам. Он пролагал к каждому особый путь: кому спасительнее была учёная беседа, кому — исповедь, кому — молитва.

В своей материнской любви старец бывал и по-отечески строг, но при любой суровости в его глазах оставался «кусочек ясного неба». Именно это «небушко» сделало для Флоренского старца Антония родным с первой встречи, напомнило очи так рано ушедшей тёти Юли. Ещё промыслительным показалось сходство фамилий — Флоренский и Флоренсов, — явно произраставших из общего корня.

Стала первая встреча со старцем для Флоренского беседой или исповедью — неизвестно. Но выпускника Московского университета тогда в первую очередь тревожил вопрос о выборе дальнейшего пути.

— Владыка, я порой перестаю чувствовать Христа. Не то чтобы сомневаюсь в его существовании. Нет. Просто становлюсь равнодушным, ощущаю, что «не холоден и не горяч». Мне кажется, я понял, как с этим бороться: нужна деятельность, не сама по себе, не деятельность ради деятельности, а во имя Христа, ради Христа. Только тогда живёшь с Ним. Я жажду такой деятельности непрестанно и вижу её только в монашестве. Но родители не принимают моего выбора. Я рос в благочестивой, но нерелигиозной семье. Религией отца и матери была семья, они положили на неё свои жизни, ничего не пожалев для детей. И вот теперь, когда мы выросли, семья стала рушиться. Нет вражды друг меж другом, но каждый как-то сам по себе. Нет единства, нет единения, которое, мне очевидно, возможно только во Христе. Но родителей в том не убедить, они должны прийти к этому сами, своим путём. Сейчас в моей жажде монашества они видят следствие семейного разлада. И теперь, владыка, я не знаю, какому евангельскому слову следовать: «Почитай отца и мать своих» или «Возьми крест свой и иди за Мною».

— Вы ещё не представляете, что такое монашество. Видимо, о нём известно Вам только из литературы. Желание монашества может быть или истинным — когда оно по Божьей воле; или ложным — когда есть только личное самомнение и самовольное смирение. Не стоит торопиться: если Ваше монашество угодно Богу, оно от Вас не уйдёт. Нужно набраться терпения и раньше времени не говорить о своём желании, тем более не следует смущать им отца и мать. По-моему, пока Вам лучше поступить в Духовную академию, получив на то родительское благословение. А по её окончании посмотрим, как быть дальше.