18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Михаил Казовский – Искусство и его жертвы (страница 39)

18

Мать поморщилась:

— Да, теоретически допускаю… Но я знаю жизнь. Рано или поздно это все равно кончится постелью.

— Ах, мама!..

— Да, моя наивная. Правде надо смотреть в глаза.

— Обещаю: в нашем случае этого не будет.

— Обещай мне другое: ты прекратишь к нему ходить.

— Нет, пожалуйста! — Я сложила руки молитвенно.

— Ты должна. Я требую. — И смотрела на меня гневно. Может, ревновала? Или просто опасалась за мою честь?

Но и я оказалась непреклонна:

— Обещать не стану. Не хочу.

— Нет, я требую, Диди.

— Дай собраться с мыслями… Я тебе скажу позже.

— Так и быть, подумай как следует.

Неизвестно, как бы сложилось все в дальнейшем — или она бы смягчилась и мои посещения шале продолжались бы еще долго, или я уступила бы ее воле, но моя мать пошла дальше и имела аналогичный серьезный разговор с Тургелем. Он, в отличие от меня, не оправдывался и не заверял ее в платоническом характере наших отношений, а сказал задумчиво (знаю это с ее слов): "Может, в чем-то ты и права. Может, лучше действительно положить этому конец, во избежание необратимых последствий… А тем более мне пора в Россию — там скопилось много дел. Я уеду скоро. И вернусь, наверное, к концу года. Время все расставит по своим местам". И, склонившись, поцеловал ее руку.

Утром, дня через два, ничего не зная об их разговоре, я пошла в шале, но наткнулась на закрытую дверь. А садовник, мсье Фернан, подстригавший поблизости кусты, пояснил:

— Так они уехали вчера пополудни.

— Как уехали? Почему уехали?

— Не могу знать, мадемуазель Клоди. Только собрались в одночасье, я видел. И с большими саквояжами — видимо, надолго.

— Даже не простился…

Села на скамейку и, закрыв ладонями лицо, разрыдалась.

ПОЛИНЕТТ

Мы с Терезой недолюбливали друг друга с самого начала — ей казалось, что Гастон достоин лучшей пары, нежели я, и лишь деньги моего отца как-то примиряли свекровь со мною. А когда родились дети (ее внуки), несколько смягчилась, не ругала меня за глаза и в глаза, как прежде. Но сквалыжный характер никуда не денешь — все равно бурчала себе под нос: то ей не то, это не так, руки у меня растут не оттуда, ничего не умею — ни приготовить, ни навести порядок, ни нашлепать малышей за проказы. А Гастон никогда не вмешивался в наши перепалки, если же Тереза обращалась к нему: "Ну, скажи, скажи, что она не права!" — соглашался всегда: "Да, Полетт, ты, по правде говоря, не права". Их было двое против меня одной — дети маленькие не в счет.

И вообще у Гастона с матерью наблюдалась некая подсознательная связь, неразрывная и прочная: и она молилась на отпрыска, и сынок подчинялся ей во всем. Оба не могли друг без друга. Муж Терезы и отец Гастона бросил их много лет назад и завел новую семью, а со старой не общался, не давал ни сантима на воспитание их ребенка. Женщина служила в замке де Надайка горничной, получала гроши, и они едва сводили концы с концами. Но сумела вырастить сына, дать ему минимально необходимое образование и устроить на стекольную фабрику. Здесь он сделал для себя неплохую карьеру — за каких-то десять лет из простого рабочего-стеклодува превратился в мастера, а затем в помощника управляющего, а затем в самого управляющего. По работе у него был цепкий ум и хорошая деловая хватка. Но зато в быту, дома, оставался тем же самым маменькиным сынком, что и в детстве. Дома палец о палец не ударил, только отдыхал и пил легкое вино, за него мы делали все с Терезой. К детям Гастон относился без особой приязни — нет, любил, конечно, все-таки наследники, продолжатели рода, человеку положено размножаться, вот и он не хуже других, но ни книжек им не читал, ни во что с ними не играл, большей частью прогоняя их от себя: "Всё, всё, идите, папа устал на фабрике и ему надо отдохнуть". Впрочем, отдадим должное: никогда не наказывал, не бил, даже голос не повышал; большей частью смотрел равнодушно.

Вскоре после рождения Жоржа Альбера и ко мне совершенно охладел, начал спать отдельно, а потом я узнала, что мой муж хороводится с некоей Ирен Матье, молодой вдовушкой из нашего Ружмона, и как будто бы она от него беременна. Растерявшись, обратилась за советом к Терезе: что делать? Но она, как всегда, стала защищать сына: мол, мужчины все ходоки, это в их природе, а Гастон весь пошел в отца, неуемного по женской части, надобно смириться во имя детей. У меня на сердце лежал камень. Ведь забрать малюток и уйти от неверного супруга тоже не могла: а на что тогда жить? Сесть на шею отцу совесть не позволяла.

Положение усугубилось неожиданной болезнью Терезы. Жаловалась на боли в желудке, таяла на глазах. Врач сказал: это язва — но на самом деле (сообщил Гастону конфиденциально) это был рак. Вскоре она слегла, и заботы все по дому полностью легли на меня. Я сбивалась с ног и спала по три-четыре часа в сутки, а унылые, беспрерывные стоны свекрови, днем и ночью, доводили меня до безумия. Обезболивающие плохо ей помогали. Вскоре она превратилась просто в скелет, обтянутый кожей, и в начале марта 1880 года умерла у меня на руках. Появившийся Гастон рухнул перед ней на колени и заплакал в голос. Это был единственный человек на свете, им любимый по-настоящему.

После ухода матери муж вообще перестал приходить домой: говорил, что все ему напоминает о покойной, и его сердце разрывается от горя, — он фактически переселился к Ирен Матье. Но по-прежнему содержал меня и детей.

Понемногу я стала оживать, заводить свои порядки в доме и существовать по собственному разумению. Иногда приходили деньги от отца. Мы поддерживали с ним хоть и не частую, но регулярную переписку — где-то раз в два месяца обязательно, — он интересовался жизнью внуков и рассказывал о своих литературных успехах, иногда присылал вышедшие книжки, на французском и на русском, хоть по-русски я читать и думать разучилась вовсе.

Жанна ходила в школу, с удовольствием училась, внешне очень напоминала свою прабабку, но характер имела незлобивый, легкий. Пятилетний Жорж Альбер с детства был прирожденный артист — без конца крутился перед зеркалом, строя рожицы и изображая кого-то, без труда запоминал любые стихи, а потом с выражением их декламировал, умиляя взрослых. Я не могла нарадоваться на них.

Но, как говорят, беда не приходит одна: у Ирен Матье были трудные роды, в результате умерли и она, и ребенок. От такого удара мой Гастон, только-только оправившийся от смерти матери, впал в совершенное безумие — беспросветно пил, а затем ходил по городу, бормоча что-то несуразное. Разумеется, и делами фабрики прекратил заниматься напрочь.

Как-то посреди ночи стал ломиться к нам в двери, испугав меня и детей. Я вскочила, выбежала в переднюю, но не открывала, умоляя его уйти, успокоиться, приходить утром, выспавшись. Он рычал, изрыгал проклятия, обещал перебить нас всех, потому что именно мы виноваты в его несчастьях: до женитьбы жизнь в семье Брюэр текла безоблачно. Наконец, устал и, пообещав с нами разобраться потом, продолжая ворчать, не спеша удалился. Я же не сомкнула глаз до рассвета.

Но ни днем, ни вечером, ни на следующую ночь муж не появлялся. Я уже подумала с облегчением, что гроза миновала, да не тут-то было: раздобыв ружье, он стрелял в наши окна. А поскольку при этом снова не вязал лыка, никуда и ни в кого не попал. На стрельбу приехала полиция, и его забрали в участок. Видимо, там ему всыпали как следует, потому что неделю спустя он ходил с разбитой физиономией. А завидев меня на улице, подошел мрачный, пахнущий алкогольным и табачным перегаром, и, не глядя в глаза, глухо произнес:

— Забирай детей и проваливай. Вы мозолите мне глаза. Рано или поздно все равно вас прибью. Уезжайте лучше, от греха подальше.

— Да куда ж мы денемся, Гастон? — стала увещевать супруга. — На какие шиши будем жить? Ладно, ты не любишь меня, я давно смирилась, но ведь дети — твоя родная кровь. Чем они виноваты?

Он ответил зло:

— Я не знаю. Мне все равно. Я вообще не уверен, что это мои дети.

Я была потрясена:

— Ты с ума сошел?! От кого еще, как не от тебя! Взял меня девочкой, и принадлежала только тебе!

— Нет. Не верю. Мы с тобой не венчаны в церкви, значит, не обязаны друг другу ничем. Клятвы не было перед Богом. Значит, нет и веры.

Поняла, что спорить с ним бесполезно. У него в голове что-то повредилось. Чтобы избежать худшего, надо соглашаться.

— Хорошо, будь по-твоему, мы с ребятами соберемся и уедем. Ты нас больше никогда не увидишь. Только дай хотя бы месяц на сборы.

Муж отрезал:

— Ишь чего захотела! Больше недели я не выдержу. И тогда пеняй на себя.

— Десять дней!

Неожиданно он затрясся от ярости:

— Замолчи, дура! И не выводи меня из себя. Радуйся, что даю неделю, а не убиваю на месте!

Я отступила:

— Да, да, спасибо большое. В следующую пятницу мы уедем.

Успокоившись, пробурчал:

— Так-то вот, паскуда. И не спорь со мной. Как сказал, так оно и будет.

Слава Богу, у меня оставались кое-какие деньги, присланные отцом. Уложив в сундук самые необходимые вещи и одевшись потеплее (на дворе стоял январь 1882 года), я с детьми на наемной карете выехала из Ружмона куда глаза глядят. А глаза глядели на Дижон, где мы остановились, чтобы перевести дух и отправить слезное письмо Ивану Сергеевичу.

Он ответил немедля, обещая на днях приехать в Дижон, несмотря на плохое самочувствие. И действительно, вскоре появился — бледный, исхудавший, опираясь на палку. Говорил, что очень болит спина, это межпозвоночная грыжа (говорят врачи), и нужна операция, а пока он держится на одних лекарствах. Было совестно, что я отвлекаю отца от лечения своими заботами.