Михаил Исаковский – На Ельнинской земле (страница 31)
Мы просили читать еще и еще. Однако было уже поздно, и Василий Васильевич прекратил чтение, пообещав прийти завтра.
На следующем чтении он предложил:
— А что, ребята, не устроить ли нам литературный вечер, на котором каждый из вас прочел бы что-либо из поэмы «Кому на Руси жить хорошо»?
Мы, конечно, не понимали тогда, что такое литературный вечер. Однако же сразу и с большой радостью согласились, что вечер устроить надо. Мы смутно догадывались, что это будет что-то очень интересное: Василий Васильевич зря предлагать не стал бы… Все мы до единого были просто влюблены в этого молодого учителя.
Василий Васильевич написал нечто вроде инсценировки. По этой инсценировке каждый из нас должен был «разыграть свою роль», то есть прочесть определенный отрывок поэмы.
Наше выступление состоялось дней через десять. На него пришла вся деревня. Школьная хата оказалась битком набитой народом.
Мне досталась роль мужика Якима Нагого:
Этот отрывок мне особенно пришелся по душе. Как раз недалеко от нашей деревни находилось точно такое же болото, о каком рассказано у Некрасова устами Якима Нагого. И мне казалось, что Некрасов описал именно наше болото и наших мужиков во время сенокоса на нем. Да и те, что присутствовали на вечере, говорили:
— Вот это уж действительно верно!.. Вот это здорово!.. Ну в точности как у нас!..
Некрасовский вечер был первым вечером самодеятельности в нашей местности, и прошел он с большим успехом, о нем долго потом вспоминали в деревне. Никогда ничего подобного раньше здесь не устраивалось.
Для меня же он был настоящим праздником — и потому, что я в нем участвовал, и потому, что все было так интересно и необычно.
Тогда мне казалось, как я уже говорил, что писать стихи можно лишь о чем-нибудь возвышенном: о красоте природы, о звездах, о любви… Да и писать-то надо какими-то особыми, необыкновенными словами — красивыми и даже не совсем понятными. А те слова, которые употребляются в повседневной речи, слова деревенские для стихов не годятся.
Именно Некрасов рассеял это мое заблуждение. Я увидел, что писать можно и о деревне, и о мужиках, и обо всем, что происходит вокруг. И что слова в стихах могут быть самыми обыкновенными, «мужицкими»… В своих стихах я стал описывать жизнь крестьян, их тяжелый труд, разные деревенские случаи и происшествия. Конечно, стихи мои в то время были очень слабыми. Но дело не в качестве их, в том, что Некрасов как бы указывал мне, как и какие стихи можно и нужно писать. И я думаю, что это «указание» в значительной степени определило направление моих дальнейших опытов в поэзии.
Вскоре после памятного литературного вечера Василий Васильевич уехал. Он получил назначение в одну из сельских школ, находившуюся где-то на Алтае. Но он и после не один раз приезжал в Глотовку: то осенью перед самыми занятиями в школе, то во время пасхальных каникул, то совсем уже весной, когда занятия в школе только-только кончились или должны кончиться через два-три дня.
Мы радовались каждому приезду Василия Васильевича, потому что каждый приезд неизменно давал нам что-либо новое, интересное, никогда ранее не виданное и не слыханное. Если он рассказывал нам — старшим ученикам — что-либо, то это такое, о чем мы и подозревать не могли раньше; если читал книгу, то это по большей части такая книга, какой не могло и быть ни у кого другого. Кто, например, мог прочесть нам «Сказку о копейке» С. М. Степняка-Кравчинского, если издание этого произведения было строжайше запрещено царским правительством? А у Свистунова «Сказка» была: он своей рукой переписал ее в особую тетрадь и по тетради читал нам, и ценность «Сказки» поэтому казалась еще более высокой.
Раза два или три с разрешения нашей учительницы Василий Васильевич проводил с нами уроки по физике — уроки, не предусмотренные программой земской школы. И оттого, что о самом сложном он умел рассказывать не только просто, но и на редкость интересно, оттого, что он привез специально для нас необходимые приборы и проводил во время своих уроков различные опыты по физике, которые нам, деревенским ребятам, казались чуть ли не волшебством, — по всем этим причинам мы запомнили свистуновские уроки на всю жизнь. И очень были удивлены и опечалены, когда узнали, что за эти столь интересные и полезные занятия с нами Свистунова нашу учительницу Е. С. Горанскую собираются наказать, едва ли не лишить ее права преподавания в земских школах. Кто-то написал в Ельню донос, что-де Горанская дозволяет заниматься с учениками «какому-то проходимцу, недоучившемуся гимназисту», который к тому же «и поведения сомнительного, и в бога не верует»…
Защитил учительницу от грозивших ей больших неприятностей М. И. Погодин. Он сказал, что сам разберется во всем. И действительно разобрался. Он не обнаружил ничего предосудительного ни в поведении учительницы, ни в поступке Свистунова. Только после этого Е. С. Горанскую оставили в покое.
Кстати сказать, от Василия Васильевича я впервые услышал и о так называемых правилах стихосложения. Узнав о том, что я пишу стихи, и прочитав какое-то мое «творение», Свистунов сказал:
— А ну-ка пойдем со мной: я должен тебе кое-что рассказать.
Мы пришли в учительскую, которая учительской никогда не была и только называлась так. В ней хранились школьные учебники, исписанные и новые тетради, глобус, географические карты и другие школьные принадлежности. У стены стояла узкая железная кровать: на ней во время своих приездов спал Василий Васильевич.
Мы расположились за небольшим столиком, и Василий Васильевич начал объяснять мне, что такое ямб, хорей, дактиль и другие стихотворные размеры, которыми пользуются поэты. Объяснял он, как всегда, очень просто и понятно, дополняя свои объяснения примерами. Вероятно, на этот раз и ученик его оказался достаточно понятливым и усваивал все очень быстро. Как бы там ни было, но с тех пор я всегда по слуху мог точно определить, где поэт — преднамеренно или непреднамеренно — сбился с размера, где у него один размер, где начинается другой и тому подобное.
Когда разговоры о ямбах, хореях и прочем были закончены, я спросил:
— Василий Васильевич, ведь вы, наверное, и сами стихи пишете, раз все так хорошо знаете и умеете объяснять?
— Нет, не пишу, — ответил Свистунов, и ответ этот был полной неожиданностью для меня.
— Но почему же?
— Как почему? Да не умею, вот и все. Ничего не получается… — Василий Васильевич вдруг рассмеялся, словно вспомнил что-то очень смешное, и продолжал: — Один раз пробовал писать, написал четыре строчки, на этом и кончилось. Зарекся писать…
— Какие же это четыре строчки? Прочтите, — попросил я.
— Ну вот слушай. — И, смеясь, Свистунов прочел:
Над этими стихами посмеялся и я. Было чудно и странно, что такой умный и все понимающий человек не умеет писать стихов. А между тем это, по-видимости, было так. Писать он не умел, но стихи любил и читал их всегда с большой охотою.
С течением времени мы узнавали о Василии Васильевиче все больше и больше. Кто-то сказал нам, что Свистунов — толстовец. Имя Льва Николаевича Толстого мы хорошо знали, знали и некоторые его рассказы. Но что значит быть толстовцем — не понимали, конечно. Впрочем, я помню один разговор со Свистуновым, и разговор этот кое-что объяснил нам. Василий Васильевич говорил о непротивлении злу, горячо доказывал, что надо поступать по заповеди: если человека ударили по левой щеке, то он должен подставить правую.
Мы были очень удивлены и на этот раз стали возражать ему: мол, как же это так — тебя бьют, а ты и сдачи дать не смей?.. Но переспорить Василия Васильевича мы не могли: если он во что-либо верил, то защищал это веско и убедительно.
Стало известно и то, что Василий Васильевич — вегетарианец. Это мы восприняли как своеобразное городское чудачество. В деревне трудно было представить человека, который из каких бы там ни было побуждений и соображений отказался бы, например, от селедки или мяса, если они были, — разве что в великий пост в силу особой набожности.
Но даже эти чудачества Василия Васильевича, от которых он, надо сказать, впоследствии избавился, — даже они возвышали его в наших глазах. На нас неотразимо действовало, по-видимому, то, что шел он наперекор всему тому, что сложилось веками, что казалось установленным навсегда. Несмотря на это «навсегда», он, Василий Васильевич Свистунов, думал и действовал по-своему. Кто бы из нас мог подумать, что есть рыбу либо гусятину нельзя? А вот он не ест. То же, наверно, и с непротивлением злу все действуют так, а он — совсем по-другому.
Я и все мои товарищи знали от Свистунова, что Лев Толстой был в больших «неладах» с царем Николаем II и царским правительством, и это особенно привлекало Василия Васильевича к имени и учению великого писателя.