Михаил Харитонов – Золотой ключ, или Похождения Буратины. Claviculae (страница 65)
Она была от мужа. Оказывается, его подцепила какая-то Мирабель, цирковая наездница. Она оседлала моего ослика и он повёз её то ли в Нью-Йорк, то ли в Будапешт — к славе.
Меня это озадачило. Моё уравнение перестало сходиться. Деньги банкирского сына позволяли летать, но жила я всё-таки на мужнины доходы.
На следующий день сын банкира подарил мне кольцо с бриллиантом и сказал, что намерен жениться.
Я величественно согласилась.
Тут выяснилось, что женится он на какой-то румынской иудейке с огромным носом и ещё большим приданым.
Кольцо мне было, оказывается, подарено на память.
Я дала ему пощёчину, назвала не мужчиной и пошла продавать кольцо.
Бриллиант оказался фальшивым.
Тогда я решила заработать на жизнь честным трудом.
Я написала рассказ о произошедшем, не меняя фамилий, — кроме своей — и пошла в редакцию сатирического журнала "Черепахъ".
В редакции стоял биллиардный стол и венские стулья, осёдланные весёлыми сотрудниками. Они играли в бридж, рассказывали анекдоты, курили греческие пахитосы и хохотали.
Я потребовала редактора.
Оказалось, он сидит под столом, как проигравший, и должен сидеть там ещё полчаса.
Мне было неинтересно ждать полчаса. Я полезла под стол с рукописью.
Редактор посмотрел на первую страницу и спросил:
— Альковное?
Я сказала "м-м".
— Не берём, — заявил он. — Сейчас только политика. Вы социалистка?
Я вылезла из-под стола. Сотрудники редакции смотрели на меня как на чернильную лужу. От меня нужно было избавиться, но никому не хотелось возиться.
Я вздохнула и сказала:
— Дайте стул. По маленькой?
— На что будете играть? — спросил из-под стола редактор.
— На рукопись. Если проиграю, забирайте бесплатно, — сказала я.
— Смешно, — сказал из-под стола редактор. — Сколько вы хотели?
Я сказала.
— Такие гонорары только у Тэффи, — сказал игрок, переворачивая карту.
Игроки переглянулись. Им было скучно. На это я и рассчитывала.
Через три часа меня всё-таки выгнали:
— когда я выиграла у редактора его любимые английские подтяжки.
Я оставила их ему в обмен на обещание, что рассказ напечатают на четвёртой странице без сокращений.
Обчищенная редакция смотрела на меня с ненавистью и уважением.
На выигранное я уехала в М
+ + +
На этой прекрасной букве сломался грифель. Что теперь? Искать бритву и очинять огрызок. От этого мусор. Донести его, не рассыпав, до поганого ведра, подымать крышку его, дышать смрадом. И потом — обратно, в продавленное кресло. В котором тяжело устроиться по-удобному. Зачем? Чтобы и дальше (и дальше!) вымучивать из себя фельетончик для "Нового русского слова", где я публиковал "Рассказы из старой жизни".
"Новое русское слово" было старым и еврейским. Там заправляли Гиршман и Хаймович. Два местечковых старика заправляли газетой, два крохотных местечковых старичка с огромными белыми бородами. У Гиршмана был когда-то бумагоделательный заводик в Бердичеве. Хаймович в молодости работал наборщиком в польской друкарне. Этим их отношения с периодической печатью исчерпывались. Они говорили на русском, но по-еврейски, а думали и ругались по-польски. Кто их поставил заведовать газетой, неизвестно. Даже комиссары не могли быть настолько глупы. Впрочем, с умом, как и с электричеством тоже, тогда были страшные перебои.
Но газета выходила. Она даже продавалась. Я думаю, её скупали садовые гномы.
У стариков был пунктик: они обожали читать про прежнюю жизнь, особенно про русскую аристократию. Они видели в ней шайку особенно удачливых мошенников и проходимцев. Образцом стиля они считали фельетоны Дорошевича. Кроме этого, кто-то сказал им, что на странице должно быть больше воздуха.
Я нечаянно потрафил им, принеся в "Слово" фельетон об авантюристке. Фельетон был принят и даже оплачен. Разведав, в чём дело, я поставил производство на поток, постепенно снижая градус правдоподобия и позволяя себе небольшие хулиганства. Не знаю, что думали читатели, но старикам нравилось. К сожалению, они не любили платить. Они доились деньгами мало и редко. Альтернативы не было никакой: из других редакций меня уже повыгоняли.
Было тягостно. Но тягостнее было вставать с кресла. Я был голоден, я был обессилен голодом.
Знаете ли вы голод? Нет! Это не когда вы забыли перекусить перед выходом из дому и теперь не можете насладиться оперой из-за ворчания желудка. И не когда вы не можете взять горячего и обходитесь холодной ветчиной и чаем. И даже когда нет ветчины и вы ковыряетесь в плошке с каким-то варевом, ища кусочка съедобного вещества — это всё не голод. Это всё аппетит.
Голод начинается с отсутствия аппетита.
Допустим, вы интеллигентный человек деликатного сложения. Незнакомый с народной жизнью, не приученный сызмальства к голодовкам. Ваши расходы превышают доходы. Причина любая: неудачное начало карьеры, карточные долги, пьянка, половой вопрос, просто неумение сводить концы с концами. Вы вынуждены экономить. Оттого недоедаете. Не то чтобы совсем не едите. Просто едите меньше, чем требуется.
Сначала вы почти не замечаете этого, заедая воздержание редкими пиршествами. Больше курите: табак притупляет аппетит. Желудок от этого потихоньку сжимается. Вам уже не хочется много есть. На этой стадии многие чувствуют лёгкость, иногда до степени эйфорической. В голову тесно от мыслей, идей, прожектов. Вы хватаетесь за что-то, потом бросаете. И продолжаете недоедать. Становитесь раздражительным, быстро устаёте. Делаете глупости, ссоритесь с благодетелями, чураетесь людей. Мысли приходят по-прежнему легко, но в голове не держатся. Вы не можете сосредоточиться. Внимания к любой теме хватает минут на пять. Десять — уже много.
Потом есть уже не хочется. Хочется лежать. Лучше в кресле. Если есть кресло — вы часами курите и прихлёбываете кипяток. Желудок сжимается до размеров варежки, потом дамской перчатки.
Постепенно вы доходите до того состояния, когда всякое движение делается тяжёлой работой. Вы перестаёте стричься, бриться, следить за собой. Иногда вы плачете. В голову приходят мысли духовного содержания. Вы начинаете задумываться о Боге и жизни вечной, а в углу сама собой заводится бумажная иконка.
До иконки я ещё не докатился. Я был на той стадии, когда тяжело двигаться. Особенно тяжело двигаться начать. Встав на ноги, я мог ещё бродить по редакциям, но встать было пыткой. Сидеть тоже было пыткой. Я всё время чувствовал, как сердце моё, мой божий дар — надрывается в клочья и умирает прям во мне.
+ + +
В этом меня застал Муля Цинципер.
Муля был профессорским сыном и другом меня. В сущности, я его терпеть не мог. Но он иногда приносил еду и дрова. За это я платил тем, что всё-таки терпеть его мог. Мне хотелось думать, что это из-за денег и дров. Очень стыдно, если Муля Цинципер нравится просто так. Ибо был он безумцем, этот Муля. Он мог сказать сумасшедшие слова, а потом сделать сумасшедшие вещи. Особенно безумным казалось мне, что иногда у него чего-то получалось. Этот факт оскорблял нравственный закон внутри меня.
— Жорж! — закричал Муля с лестницы.
— Открыто! — крикнул я и в изнеможении откинулся на спинку кресла.
— У тебя темно и воняет, — сообщил Муля. — Талантливый человек не должен так жить, Жорж. Едем в Одессу!
— Мы не едем в Одессу, — сказал я.
— Но мы должны! — закричал Муля. — Мы должны немедленно в Одессу!
— Почему? — спросил я.
Это было роковой, смертельной ошибкой — спросить.
Муля заговорил. Его слова были словами пророка. Он обличал, он восхвалял, он повергал во прах идолов и воскрешал из пепла пирамиды. Иногда он принимался петь. Кажется, он плясал, подобно царю Давиду. Возможно даже: — молился. Когда я лишался сил, он подносил к моим холодным губам кружку с кипятком, и продолжал говорить. От него исходили длинные острые лучи соблазна. Он источал запахи — солёной воды, телятины, ветра, овощей, беспредельного житья и женщин, мягких и влажных женщин. Он был жрецом некоего бога, и тот бог:
— была Одесса.
Ах, Одесса! Там никогда не кончается солнце, воздух и еда. Там бычки, толстолобики, тюлечка (это слово он вышёптывал, причмокивая огромными губами). И селёдочка, и камбала! И баклажанчики! Можно кушать цимес, цимес из фасольки с хрустящими хлебцами! А где-то рядом — молодое греческое вино, которое пьётся как вода, а шибает как старая водка! Фрукта, моречко! Культурные люди! Синематограф, где по сию пору идут прекрасные старые фильмы, а ряды полны юных девушек в крохотных шляпках! И всё это будет нашим, если только сегодня мы едем в Одессу.
Я боролся. Я сбросил с себя этот морок, как прокисшую овчину.
— Муля, это просто смешно, что вы говорите, — сказал я. — Всё это: бычки, толстолобики, кефаль, фрукта, моречко, синематограф и барышни — стоят денег! У меня нет денег, Муля! У меня так нет денег, что я даже не помню, как они бывают.
— Евреи! — в восторге вскричал Муля. — Евреи прокормят!
— Евреи не любят кормить меня, — сказал я. — Евреи мучают меня голодом. Вот что сделали мне твои евреи, Муля. Голод они дали мне!
— Так это разве евреи?! — вскричал Муля и захлопал руками по ляжкам. — Это кислые обрезанцы! В Одессе сладкие евреи! Они нас прокормят, Жорж!