реклама
Бургер менюБургер меню

Михаил Голубков – Лога (страница 22)

18

Идти стало надежнее, устойчивее, чем на лыжах, меньше донимала боль. Игнатий реже останавливался, реже обносило голову и застилало глаза теменью.

В выстуженном вагончике он включил свет, включил обе электропечки и лег на кровать, не раздеваясь, — опасался разбередить рану, да и самому ему ни валенок, ни полушубка не снять бы было.

25

Мутнеющим, угасающим сознанием Ларька в какой-то момент уловил — тень его от тусклой луны, жиденькая, едва заметная, шатавшаяся все время слева, переместилась вдруг, очутилась спереди, то ли дорога круто повернула, то ли близко утро и луна ушла за спину.

Тень, мотаясь, прыгая из стороны в сторону, стремительно и неимоверно удлинялась, узкая и плотная у ног и пропадающая, расширенная и раскиданная далеко по дороге, и Ларька наконец догадался — он в свете фар, его нагоняет машина, она перебивает свет луны.

У него не было сил и охоты оглянуться, не стало больше сил и держаться на ногах. Они разом подогнулись, парень, не разняв, не вынув из рукавов фуфайки сцепленных, окоченевших рук, свалился на дорогу боком, будто дорвался до желанного тепла, до пуховой постели.

Гула подъехавшей и остановившейся машины он не слышал, в ушах Ларьки плавал беспрерывный, успокоительный, приятный звон. Ему сделалось необычайно легко, ничего не хотелось, кроме как лежать и лежать на дороге в такой удобной согревающей позе.

Ларьку кто-то начал сильно трясти, отпугивая, отгоняя топкую зыбь сна.

— Эй, парень... На́ вот тебе, разлегся... — продиралось к нему откуда-то издали, из какого-то другого мира. И это еще больше успокаивало, расслабляло Ларьку.

Затем, после короткого, всего лишь секундного, мнилось, провала в пустоту, он очнулся от нестерпимого жжения, ломоты в руках. Он сидел в теплой просторной кабине урчащего мощного «Урала», в глубокой ямке-вдавыше старого и скрипучего сиденья. Перед ним, в ногах, стояло ведро со снегом, руки ему оттирал здоровый и добродушный на вид дядька, пахнущий табаком и бензином.

Ларька вырвал руки, затряс, замахал ими, пытаясь унять жжение, пытку.

— Зачем подобрал?.. Просили тебя?.. — стонал он, сгибаясь и разгибаясь.

— А-а, ожил! — обрадовался шофер. — Маши, маши... это хорошо, что загорелось. Надо еще лицо потереть, не шибко чтоб почернело... Я его мало тер, сразу за руки взялся, уж больно они белые были.

Дядька зачерпнул из ведра горсть снега и потянулся к вздувшимся щекам парня.

— Отстань... привязался! — отшатывался Ларька от шофера.

— Ты, парень, чего? С тобой же по-людски.

— Ничего... В милицию меня надо, к участковому, а не по-людски.

Шофер с добрую, наверно, минуту смотрел неверяще на парня, наконец понял, что с ним не шутят.

— Ты кто вообще-то? Чей?

— Какое имеет значение.

— Имеет! — дядька вонзил в плечо Ларьки крепкую пятерню, развернул рывком. — Отвечай, сопляк, когда спрашивают! Что натворил?.. Счас душу вытряхну!

И Ларьку опахнуло горячим дыханием, близко придвинулось широкое, скуластое, далеко не добродушное или только что рассвирепевшее лицо, измазанное под мясистым носом.

— Говорю, в милицию надо... Я человека убил.

Сказал так Ларька и сразу обмяк, опал. Прошла, безразлична стала и боль в руках.

— Да ты что? — Дядька был ошарашен, растерян. — Какого человека? Как?

— Охотника... Из ружья...

Шофер еще ближе притянул парня, никак не мог поверить, осознать случившееся.

— Давай по порядку все, толком, — потребовал он.

— Не хотел я, нечаянно вышло, — завсхлипывал, не сдерживаясь, не стесняясь, не вытирая обильно текущих слез, Ларька. — Я кричу ему: «Не подходи, Игнатий! Не подходи, стрелять буду!» А он... Ну ружье как-то само и выстрелило.

— Понятно, выстрелило, — старался поскорее разобраться дядька. — А почем знаешь, что убил?

— Как же, если почти вплотную было.

— Ровным счетом ничего не значит. Вдруг человек только ранен... Проверял, что ли?

— На кой проверять-то? И так все ясно.

— Балда ты осиновая!.. Где это стряслось?

— Недалеко от моей установки.

— Ты оператор, значит?

— Оператор.

— Понятно... — обдумывал что-то мучительно шофер. — Еще одни лыжи на установке найдутся? Я твои подобрал, в кузове лежат.

— Есть лыжи Кузьмича, сменщика моего.

— Гоним тогда, хватит рассусоливать, — схватился шофер за руль, начал спешно разворачивать тяжелую машину на узкой дороге.

26

Ему виделось, что он плывет в лодке, сплавляется вниз по течению. За бортом плещется, бурлит вода, лодка кружится и отчего-то сильно раскачивается. И все убыстряет и убыстряет ход, будто впереди надвигается грозный, стремительный перекат, с остро выпирающими порожистыми камнями, которые расшибут его лодку в щепья.

А он... А он лежит, распластавшись, на дне лодки и не может шевельнуть ни рукой, ни ногой. Он крепко привязан, прижат к днищу, спеленат посередке тела, по поясу, веревками, так спеленат, что при малейшем движении целый рой разъяренных ос впивается в левый бок, отчего меркнет сознание, из груди вылетают свистящие хрипы.

Ему нестерпимо жарко, все тело обливается потом. Палящее, ослепительное солнце бьет прямо в лоб, в глаза, не дает открыть их. Ему хочется пить, всего хоть один, маленький-маленький глоток воды, ему хочется напрячься в последнем усилии, разорвать веревочные путы и перевалиться через борт в живительную прохладу реки, захлебнуться, утонуть, но только не лежать под сжигающими лучами.

Игнатий рванулся, вскрикнул от злого осиного роя, терзавшего бок, разомкнул, когда отпустило боль, глаза. Долго не мог сообразить: где он и что с ним?

В вагончике было душно, не продохнуть. Игнатий и наяву обливался потом. И в самом деле мучила жестокая жажда, в ушах все еще стоял плеск воды и слышался грохот приближающегося переката. Зря он включил обе печки. Хватило бы и одной. Или вообще можно было без печек обойтись. В вагончике он бы не замерз, тепло ведь одет.

Как-то бы надо подняться и напиться, выйти на волю, глотнуть свежего воздуха. Сколько же сейчас времени, скоро ли утро?

По-прежнему не отнимая обеих рук от раны, Игнатий через силу сел на кровати, опять долго утверждался на ногах, добрался наконец до ведра с водой, жадно напился, вышел из вагончика.

В ноздри тотчас ударил тяжелый нефтяной запах, более сильный, чем обычно на установке. Шум в ушах тоже усилился, точно их разоткнули.

Да что же это такое!.. Оказывается, то вовсе не перекат шумел, не вода бурлила и плескалась, а бурлила и плескалась нефть... Нефть он слышал. Из трубы факельной свечи упорно вырывалась толстая струя, поднимаясь метра на полтора, разделяясь вверху веером, сочно и звучно шлепалась в наполненную яму, из которой нефть, не проваливаясь почему-то, не проедая снег, сползала вниз по склону широкой шевелящейся лавой. «Черная-черная речка среди белого-белого снега», — вспомнились Игнатию слова Лазаря Семеновича. Конца лавы в предутренней, сгустившейся напоследок темени уж и не видно было.

«Ну, Ларька! Ну, вражина ты этакая!.. Ладно, в меня стрельнул, меня продырявил! Ладно, удрал, бросил на произвол судьбы раненого! Так он еще и установку кинул, нефть опять выпустил...».

Игнатий, низко припадая на левую ногу, заковылял к электрощиту, давай нажимать подряд кнопки на нем, хотел запустить насос, откачать нефть (видел ведь, как это Кузьмич и Ларька делают), но насос почему-то не работал, был, видно, отключен рубильник.

«Как же быть-то? — метался возле щита Игнатий. — Неужто никак не заставить?.. Что стоишь? Что зыркаешь, дура железная?.. Думаешь свое взять? Думаешь сладить с людьми?..»

Плоский, продолговатый электрощит, с подведенными к нему проводами от гудящего трансформатора, с вырезанными оконцами для приборов, вольтметров и амперметров, смотрел холодно и равнодушно на Игнатия. Стоял он вызывающе, прочно, припав на свои короткие железные уголки-ножки, стоял, словно какой-то глазастый, хищный и безмолвный зверь, изготовившийся к прыжку, к нападению.

Игнатий попятился, тоже изготовившись, тоже собираясь с силами и следя за зверем. Неожиданно он полетел куда-то, теряя из виду и электрощит, и черную шевелящуюся лаву, и всю землю. И в этом внезапном полете кто-то огромный, не земной, как ему показалось, схватил Игнатия с нечеловеческой силой и разорвал пополам, по ране. Это Игнатий сошел, оступился с утоптанной, твердой площадки перед щитом, провалился в глубокий снег, опрокинувшись на спину, — шапка далеко укатилась в сторону.

27

А Одноухий этой ночью крепко, затягивающе спал, что с ним не часто случалось. Лапа его заживала и во сне уже нисколько не беспокоила. Только на ходу она еще давала о себе знать, но Одноухий старался не наступать на нее сильно. Да и вылазки его были редкие и недальние, всегда в одно место. Он туда целую тропу вытоптал.

Волки про тушу почему-то забыли, человек тоже больше не появлялся. О нем лишь напоминала чернеющая глубокая яма в снегу от сгоревшего хвороста. Она все еще резко, отталкивающе пахла, все еще слегка чадилась, что-то там, видно, продолжало шаять, не гасло. Одноухого, однако, яма не пугала, он день ото дня привыкал к ней. Не хотелось покидать обжитую лежку, покидать сытную лосятину.

Вечером, еще в сумеречном свете, он выскользнул затвердевшим лазом наверх, на плотный и жесткий от холодов наст, отбежал немного, встряхнулся, обдавшись облачком легкой древесной пыли, оставил под собой парочку заостренных с обоих концов катышков, похожих на темные гороховые стручки, и неспешно затрусил своей проложенной дорожкой.