реклама
Бургер менюБургер меню

Михаил Гаспаров – Собрание сочинений в шести томах. Т. 3: Русская поэзия (страница 26)

18

Замечательно ритмическое, тематическое и даже стилистическое сходство этих стихов 1939–1950-х годов:

И жизнь – вина густей, И смерть полна лукавства, Как призраки страстей В ребячьем сне сигнахца… Просите снова жизнь Зубчатым басом глыбы, Чтоб осени ножи Несчетность лоз нашли бы… Что там ни говори, А есть места на свете, Где смотришь, как с горы, А день особо светел. Таков, Тбилиси, ты: Тут не в соблазнах дело, А в чувстве простоты Душевной до предела… Когда уж не душой, А жертвуй жизнью всею, –

эти строки Тихонова могут показаться цитатами из Пастернака.

Свободная композиция «Путевых заметок» позволяла связать отрывистой последовательностью различные темы, и семантические отклики на них очень многообразны. О полноте ощущения жизни пишет этим размером Евтушенко (1970: «…И внутренний зажим На мелкие осколки, И мир не разложим Ни на какие полки…»), о юге – Тарковский («Где вьюгу на латынь Переводил Овидий, Я пил степную синь И суп варил из мидий…»), о горах – Шаламов («Так тихо, что пейзаж Как будто нарисован – Пастельный карандаш, Перекричавший слово…»), о городе с горы – Щипачев («Нам полночь не упрек. Вот город перед нами, Весь вдоль и поперек Исчерченный огнями…»), о художнике – Озеров («Иду встречать зарю И, песней душу теша, Себе я говорю: Ольха, олень, Олеша…»), о чужом городе глазами художника – Е. Рейн («Ухмылка Леонардо»: «Я вышел на канал Через настил горбатый, И Амстердам мерцал Под вечер бесноватый…»). Города размножаются, Р. Казакова пишет: «У старых, старых стен Москвы или Парижа Воскреснет давний день – Лишь подойди поближе… У старых, старых стен Лахора или Рима – Особенная тень, А в ней – душа незримо…». Пастернаковский Тифлис («…Он был во весь отвес, Как книга с фронтисписом…») порождает кирсановскую Москву («Кремлевская стена Заглавной вьется лентой… И вдруг я узнаю Гравюру давней резки…»); пастернаковский овчар и (метафорический) кочегар на баке – щипачевского истопника («Он мается спиной, Но молодого стоит. Огнем озарено Лицо его худое…») и ваншенкинского электросварщика («Поднявшийся туда Причастен к светлой доле, Став рыцарем труда, И даже в ореоле…»); пастернаковская гроза – грозу Антокольского («Ты движешься, грозя, Лениво и с опаской. Тебя узнать нельзя Под черной полумаской…»). Умножать примеры нет возможности: стихи такого рода повторяются не только у Кирсанова, Ваншенкина, Винокурова, Шаламова, но и у самого Пастернака (1956: «Плетемся по грибы. Шоссе. Леса. Канавы…»). Достаточно сказать, что интерес к «импрессионистическому» Я3мж дошел до того, что из лирики этот размер перерос в эпос: на основе именно этой метрической разновидности возник вольно-рифмованный Я3 поэмы Д. Самойлова «Последние каникулы» (1974), явно ориентированной на Пастернака и путевым фоном, и мироприемлющим чувством, и открытой композицией, и пестрой тематикой, и вызывающим размером: «Четырехстопный ямб Мне надоел. Друзьям Я подарю трехстопный, Он много расторопней…»[57].

14. Я3 мм: трагическая лирика. Здесь отрывистость разрозненных картин сменяется отрывистостью расстроенных чувств. Самые ранние образцы этой метрической разновидности еще случайны: это юношеская проба Ломоносова «Хочу воспеть Атрид…» (где сплошные мужские окончания – от заботы о чистоте ямбических стоп) и стихотворение Жуковского «К младенцу» (1828). Потом после большого перерыва этот стих подхватывает и сразу нащупывает в нем устойчивую трагическую интонацию Якубович: «Все, все простить бы вам Без злобы я готов! – Что осквернили храм Моих вы дум и снов… Но не прощу я вам, О палачи мои!..» (1876); «…Но взор прозревший мой В тревоге увидал В неволе край родной, В позоре идеал…» (1890); «Все снится – в мрачный склеп Навек попали мы: Стучим, зовем – увы! Недвижен свод тюрьмы. Нет песен, смеха нет… Ни солнца, ни цветов… Печален круг друзей, Темно лицо врагов!..» (1907). Отсюда – прямая линия к стихам Бальмонта о японской войне: «История людей – История войны, Разнузданность страстей В театре Сатаны…» (1904), а отсюда – к самым жестоким стихам поздней Цветаевой: «Пора – пора – пора Творцу вернуть билет. Отказываюсь – быть. В Бедламе нелюдей Отказываюсь – жить. С волками площадей Отказываюсь – выть…»; «О, с чем на Страшный суд Предстанете: на свет! Хвататели минут, Читатели газет!» (1935–1939).

Интонации цветаевских параллелизмов переходят – в ослабленном, конечно, виде – к младшим поэтам (так как темы у них больше не мировые, а личные, то похожи они от этого не столько на Цветаеву, сколько на Фофанова: «…Та песнь была не песнь, А слезы или кровь: Ужасна, как болезнь, И знойна, как любовь…», 1895):

Я был к тебе жесток – Ты злом ответил мне, И мир на волосок Приблизился к войне… (Куняев, 1985);

Лишь пять недолгих лет – Каких? – коротких пять, А целой жизни нет. Сказать или смолчать?.. (Яшин, 1966);

Опять мы говорим Не так, как я хочу. Я знаю много слов И потому молчу… (Казакова, 1982–1984);

О этот страшный круг! И только ли он в нас? Предательство ли рук? Предательство ли глаз?.. (Евтушенко, 1961);

Скелет, почти что труп. И странны в этот час Полуулыбка губ, Огонь в провалах глаз… (Савостин, 1982);

Движенье легких рук, Невидимых для нас, И ты постигнешь вдруг: Всегда всему свой час… (Дмитриев, 1985);

Приемлю все сполна, Не жму на тормоза, Не полагаюсь на, Не укрываюсь за… (М. Борисова);

Любите при свечах, Танцуйте до гудка, Живите – при сейчас, Любите – при когда?.. (Вознесенский, 1967);

Нас посещает в срок – Уже не отшучусь – Не графоманство строк, А графоманство чувств… (он же, 1977).

Конечно, среди этих стихотворений есть и такие, в которых демонстрируется не заострение, а преодоление трагизма – как у Мережковского (1891–1895): «Больной усталый лед, Больной и талый снег… Что жив мой бог вовек, Что Смерть сама умрет!», как у Фирсова (1980): «Но сквозь печаль и грусть, Сквозь павших имена Я гордо вижу Русь, Что не покорена…». Любопытна здесь «Поэма о движении» Винокурова (1961), совмещающая трагический цветаевский ритм с оптимистической цветаевской же темой: «Полы трет полотер. Паркет да будет чист! Он мчит – пустынен взор! – Как на раденье хлыст…».

С меньшей напряженностью звучит та же отрывистая интонация в другой любопытной серии текстов, в начале которой стоит стихотворение Бальмонта (1896): «Вечерний свет погас, Чуть дышит гладь воды. Настал заветный час Для искристой звезды…». В трагический сюжет включается этот образ у Сологуба (1902): «Никто не убивал. Он тихо умер сам, – Он беден был и мал, Но рвался к небесам… Но он любил мечтать О пресвятой звезде, Какой не отыскать Нигде – увы! – нигде…». Порывом к небесам это перекликается с Мандельштамом (1937): «О как же я хочу, Нечуемый никем, Лететь вослед лучу, Где нет меня совсем! А ты в кругу лучись, Другого счастья нет, И у звезды учись Тому, что значит свет…». Порыв ослабевает в призыв у Белого (1908, с замечательной вязью повторов, предвосхищающей Цветаеву): «Сверкни, звезды алмаз: Алмазный свет излей! Как пьют в прохладный час Глаза простор полей; Как пьет душа из глаз Простор полей моих; Как пью – в который раз? – Души душистый стих…». Звезда из реальной становится метафорической у Северянина («Эксцентричка», 1908 – образец для Мандельштама?): «Звезда горит звезде, Волне журчит волна. Но в ней, чего нигде: Она собой полна!..» Горение из небесного становится земным у Окуджавы: «Неистов и упрям, Гори, огонь, гори… А там пускай ведут… На самый Страшный суд…». И, наконец, уже не беспокойный герой стремится к звезде, а звезда нисходит к спокойному герою у Щипачева (1938): «Он здесь, в моем окне, Звезды далекой свет, Хотя бежал ко мне Сто сорок тысяч лет…» (ср. в другом его Я3 мм – о возрасте планеты Земля, которой «при коммунизме жить Уж с самых детских лет»).

Заметим, что все три «непесенные» типа Я3 (12–14), очень активно развиваясь в современной поэзии, взаимодействуют друг с другом и порой как бы меняются темами. Так, «кредо» можно встретить и в Я3мж (Антокольский, об эпохе: «…Не я в тебе гощу, А ты во мне – как дома»; Тихонов: «Стих может заболеть И ржавчиной покрыться…»; Евтушенко: «…Поэзия чудит, Когда нас выбирает…»); пейзаж – и в Я3 мм («Ленинградская тетрадь» Кирсанова); трагедию – и в Я3жм («Ложная тревога» Пастернака), и в Я3мж («Ночная уха» Яшина) с любопытными сочетаниями семантических окрасок. Перед нами живой и плодотворный процесс скрещивания еще не окостеневших традиций.

15. Я3жж и Я3дж – разновидности редкие и самостоятельных семантических окрасок не выработавшие; о них можно говорить лишь как бы в разделе «разное». В Я3жж сосуществуют «Как не в своем рассудке…» Пастернака и «Была пора глухая…» Асеева; в Я3дж «Тебе бы только кланяться, Грудями оземь плюхать…» («Автобиография Москвы») Асеева и «…Страна очарования За далью непогоды…» Ушакова; в редкой строфе ДЖДЖ+ДМДМ «Эвридика» Тарковского («…Дитя, беги, не сетуй Над Эвридикой бедной И палочкой по свету Гони свой обруч медный…»), несомненно, отозвалась в «Дальней дороге» Окуджавы, но тут же рядом стоит и совсем непохожее «Давайте после драки Помашем кулаками…» Слуцкого.

Здесь можно выделить разве что маленькую группу стихотворений, объединенных неожиданным истоком – итальянским. Мы упоминали об анакреонтических «оделеттах» Ронсара с рифмовкой ЖМ; в Италии они нашли отклик в «канцонеттах» Фругони с «удлинившейся» рифмовкой ДЖ (от «мартеллианского» александрийского стиха); при Парини эта форма перешла в высокую поэзию, при Мандзони достигла расцвета; переводами из Мандзони были первые русские стихи Я3дждж+дмдм: «Разбросанные локоны Упали к груди белой…» Козлова и «Высокого предчувствия Порывы и томленье…» Тютчева (ок. 1830 года). Единственное заметное оригинальное стихотворение такого вида – это «Твои движенья гибкие, Твои кошачьи ласки, То гневом, то улыбкою Сверкающие глазки…» Ап. Григорьева, – и оно было написано (в 1858 году) во Флоренции. Можно думать, что от Григорьева отталкивался Блок, создавая строфу Я3ждм для своей «Флоренции» (1909): «…Пляши и пой на пире, Флоренция, изменница, В венке спаленных роз!» А отголосок инвективной интонации Блока можно расслышать в 1935 году в «Ночном Париже» Тихонова с его вольным сочетанием Я3жм и Я3дм.