18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Михаил Давыдов – Цена утопии. История российской модернизации (страница 4)

18

Впрочем, у многих дворян это чувство появилось и зримо проявилось по меньшей мере уже в 1730 году, когда членами Верховного тайного совета была предпринята попытка ограничения самодержавия Анны Ивановны, хотя и неудачная.

Далее оно развивалось во многом благодаря более гуманным, в сравнении с петровским, правлениям Елизаветы и Екатерины II.

В лице своих лучших представителей дворянство демонстрировало не только европейский уровень образования, но и достаточно независимый стиль отношений с носителями верховной власти. Таковы родившиеся еще при Петре братья Никита Иванович и Петр Иванович Панины. Таковы родившиеся при Елизавете братья Александр Романович и Семен Романович Воронцовы.

Однако не будем лучших отождествлять со всеми и преувеличивать масштабы психологического раскрепощения дворянства – оно только начиналось и явно отставало от юридического.

Павел I попытался воскресить многое из того, что уже начало забываться. Его царствование во многом было попыткой вернуть дворянство в прошлое – не буквально в петровское время, конечно, но как бы в стилистику страха.

Однако в одну реку не входят дважды, и дворяне – как умели – продемонстрировали Павлу, что его самодержавие ограничено их удавкой.

Предвижу возражение: разве дворцовые перевороты не говорят о свободном сознании дворянства? Думаю, что нет. Ведь и преторианцы в Древнем Риме – отнюдь не свободные люди. Это рабы, сделавшие бунт доходным ремеслом.

В 1802 году М. М. Сперанский писал Александру I следующее:

Я бы желал, чтоб кто-нибудь показал различие между зависимостью крестьян от помещиков и дворян от государя; чтоб кто-нибудь открыл, не все ли то право имеет государь на помещиков, какое имеют помещики на крестьян своих…

Вместо всех пышных разделений свободного народа русского на свободнейшие классы дворянства, купечества и проч. я нахожу в России два состояния: рабы государевы и рабы помещичьи. Первые называются свободными только в отношении ко вторым, действительно же свободных людей в России нет, кроме нищих и философов.

Вместе с тем оба «непоротых» поколения, вступивших в жизнь в конце XVIII – начале XIX века, в лице своих лучших представителей ощущали себя не рабами, а слугами престола, хотя жизнь, конечно, иногда вносила коррективы в это мироощущение.

Для них Россия – не деспотия, а европейская монархия в трактовке Монтескье, император – монарх, а они, дворяне, – носители принципа Чести, системообразующего начала монархии. Их понимание чести соответствует формуле того же Монтескье: желание почестей при сохранении независимости от власти. Честь, несомненно, ключевое понятие, на которое замкнуто все мироощущение множества дворян той эпохи.

Они ясно различали понятия «Государь» и «Отечество». Приверженность «собственно Государю» и «любовь к Отечеству» не тождественны. Эти понятия могли совпадать, точнее накладываться друг на друга, а могли и не совпадать. Характерно сделанное в 1812 году замечание М. С. Воронцова: «Приятно жертвовать жизнию, когда любовь к Отечеству ничем не отделяется от любви к своим Государям и ничто иное, как одно и то же».

При этом десять лет беспрерывных войн, которые Россия вела в 1804–1815 годах, заметно повысили у дворянства чувство ответственности за судьбы страны, а значит, и собственной значимости, чем отчасти и порожден феномен декабризма. Не зря цесаревич Константин считал, что война портит армию – люди начинают чувствовать себя свободнее.

В то же время массе дворян не были близки поиски свободы, в том числе и крестьянской, ни в духе Александра I, ни в декабристском ключе. Их устраивало статус-кво, и они не ощущали свою зависимость от престола как нечто дискомфортное, отчасти потому, что это, в свою очередь, делало их повелителями крестьян и подначальных; так, в частности, проявляется крепостническое сознание.

Все по Державину: «Я царь – я раб – я червь – я Бог…»

Хотя Гаврила Романович, можно думать, имел в виду менее прозаические сюжеты.

Однако – еще и еще повторю – все суждения о зависимости дворянства от государства будут односторонними, если не иметь в виду, что к 1815 году чувство принадлежности к непобедимой державе у русских людей усилилось еще больше.

Ведь Россия действительно открыла и закончила свой XVIII век в совершенно разных статусах. Начала она с позора Нарвы, а закончила Итальянским походом 1799 года, когда, по выражению Марка Алданова, Суворов «достиг высшего предела славы, при котором именем человека начинают называть шляпы, пироги, прически, улицы. Все это и делалось в ту пору в Европе, особенно в Англии». А потом Россия в конечном счете низвергла такого колосса, как Наполеон.

«Русские – первый в мире народ», «Россия – первая в мире держава», – часто повторяет в своих письмах после вступления в Париж А. П. Ермолов, и с ним, безусловно, было солидарно подавляющее большинство русских дворян.

При этом Ермолов отнюдь не закрывал глаза на негативные стороны жизни страны. Однако ради такого величия с ними можно было худо-бедно мириться – в надежде на будущее их исправление.

Ощущение того, что ты часть победоносного, пусть и несовершенного мира, – огромная вещь. Для многих людей это часто оправдание даже мрачного статус-кво – и серьезное оправдание.

Отечественная война 1812 года стала важнейшей вехой в нашей истории вообще и в идейном развитии в частности.

Самосознание русских людей поднялось на новый, неизмеримо более высокий уровень, закономерно усилив чувство национальной исключительности – ведь только России удалось остановить Наполеона.

Несколько промежуточных выводов.

1. Итак, с одной стороны, дворянство было «первым среди бесправных». На него вплоть до середины XVIII века распространялись основные «прелести» режима – личная и социальная незащищенность, возможность наказания вплоть до лишения чести, имущества и жизни.

А с другой стороны, будучи «рабами верховной власти», дворяне в то же время были господами, а потом и повелителями крепостных.

Понятно, что одновременное пребывание в двух человеческих измерениях не могло не отразиться на их психологии. Во многом из-за этого и сегодня нередко становится стыдно за взрослых и, казалось бы, крупных людей, ведущих себя как среднестатистические дворовые.

Очень долго дворянство ощущало свою значимость и важность только в соотнесении с бесправностью нижестоящих. А элита, у которой нет подлинного сознания своих прав и своего достоинства, не будет уважать права и достоинство других людей.

И то и другое после веков деспотизма приобретается с немалым трудом.

2. При этом ясно, что страна, жизнь которой стоит на нерегламентированном, по сути, крепостном праве, в значительной мере находится вне правового поля. Вряд ли в этих условиях может возникнуть уважение к закону: ему просто неоткуда взяться.

Тем более что гражданские права, в том числе и право частной собственности, появляются в русском законодательстве только за пять-семь лет до Великой французской революции в Жалованных грамотах Екатерины II дворянству и городам.

3. Победоносная история империи после 1708 года была одним из ключевых факторов, сформировавших мироощущение русского дворянства.

Война 1812 года и заграничные походы русской армии показали, что феномен империи Петра I, мощного в военном отношении государства, которое в 1721 г. основывалось на полном бесправии населения, а в начале XIX века – на крепостном праве, по-прежнему существует и работает, несмотря на все издержки.

«Видно, наша отсталость более пригодна для защиты Отечества, нежели европейская образованность», – этот мотив звучал в публицистике 1812 года.

Вместе с тем очевидно, что для власти население страны было расходным материалом, без особого различия в социальном положении. Веками люди были для нее, как сказали бы в XXI веке, чем-то вроде одноразовой посуды – это восточная схема отношений с подданными.

«Очернитель» Текутьев

Если, с одной стороны, в истории нашей остановилось и замедлилось развитие самостоятельной личности, то, с другой стороны, масса населения получила прочное обеспечение в имуществе, которое служит лучшим обеспечением первых потребностей, – в поземельном наделе, и еще в постоянной обязательной связи своей с государством.

Я хорошо помню, что люди моего поколения со школы сохраняли некоторое общее представление о том, что крепостничество, доходившее иногда до настоящего зверства, как в случае с Салтычихой и ей подобными, означает тяжелое и унизительное положение народа. Думаю, что забывать о таких вещах нельзя, хотя, конечно, бывали и совсем другие помещики.

За последнюю четверть века восприятие крепостного права несколько изменилось. Недавно я с удивлением обнаружил, что даже мои студенты-историки не совсем адекватно судят о нем, что, конечно, не случайно.

Какой, впрочем, спрос со студентов, если председатель Конституционного суда России В. Д. Зорькин публично заявил: «При всех издержках крепостничества именно оно было главной скрепой, удерживающей внутреннее единство нации».

Мысль Зорькина, думаю, войдет в анналы, но сама по себе она – безусловный симптом происшедшего за 25 лет сдвига в восприятии крепостного права. Полагаю, не только мне хочется задать бестактный вопрос о том, с какой стороны «скрепы» Зорькин предпочел бы оказаться. При этом сиюминутные мотивы такого оригинального заявления вполне очевидны. Благостное отношение к крепостничеству не случайно совпало с ужесточением внутренней политики.